Управившись с этим, Уорик стряхнул с себя последние остатки вялости, что сковывала ему мысли. Его собственное каре из людей – в целом три тысячи ратников – развернулось, как могло, повылезав из рвов и флешей. Сердце обливалось кровью от вида того, как выставленные врагу препятствия оборачивались неудобством для его собственных людей, вынужденных ступать через них. Разбросанные по земле заграждения частично уходили в землю, что делало их невидимыми для глаза. Лошадей теперь приходилось гнать в обход по широкой дуге, из опасения погубить животных из-за разбросанных по полю гнутых гвоздей, сцепленных между собой. Все шло невыносимо медленно, и Уорик нетерпеливо продолжал распоряжаться и понукать своих офицеров. Его брат Джон находился в самой гуще сражения, и его знамена, похоже, сдерживали всю прорву неприятеля, угрожающего сомкнуться вокруг и поглотить их. В эту минуту Ричард вспомнил о короле Генрихе. С высоты седла по-прежнему виднелось дерево, под которым сидел свободный от пут венценосец. Из-под него он мог без труда пешком перейти к силам королевы, если бы имел на это ум или волю. Уорик поднял и прижал ко лбу боевую рукавицу, зажмурив при этом глаза; он притиснул ее так, что на лбу остался красноватый сетчатый отпечаток. Вблизи неровными рядами построились аркебузиры. Лучники, похоже, действительно замедлили неприятеля. Изготовились к маршу и стрелки.
Со следующим гонцом Ричард направил Норфолку недвусмысленный приказ идти в бой. Неизвестно, удастся ли прийти на выручку брату Джону или хотя бы спасти левое крыло, но все равно жила еще надежда переменить ход битвы и уберечься от разгрома. Уорик в растущем отчаянии пробормотал себе какие-то слова.
6
Король Генрих поднялся на ноги среди мерно обтекающего его людского потока. Колени побаливали, но монарха тянуло исповедаться перед аббатом Уитхэмпстеда. Почтенный старец ежеутренне выслушивал его грехи и прегрешения, обставляя это большой помпезностью и великолепием. В основном, он молчаливо и сочувственно внимал, в то время как Генрих покаянно нашептывал ему истории своих провинностей и огрехов. Король ведал, что через слабость свою и расстроенное здоровье лишился хороших верных людей, таких, как герцог Суффолкский Уильям де ла Поль, герцог Йоркский Ричард и граф Солсбери. Каждая смерть ощущалась монетой на весах, тяготящих своим бременем плечи, да так, что ломило кости и гнуло к земле. Вот, скажем, он очень любил Ричарда Йорка, получал большое удовольствие от их бесед. А тот добрый человек, подогреваемый сподвижниками, не ведал опасности противостояния помазаннику Божию. Небо восстало против такого богохульства, и Йорк, безусловно, был покаран за свою гордыню – но вместе с тем в этом был и грех короля, не заставившего герцога вовремя одуматься. Быть может, если б он, Генрих, как подобает светлому воину духа, донес до заблудшего всю правду, выкрикнул ее в полный голос, в самое лицо, то и Йорк был бы еще жив.
Король слышал разговоры в лагере, слышал об участи Йорка, эрла Солсбери и сына Йорка Эдмунда. Он лицезрел боль и ненависть, порожденную этими смертями, чувствовал взбухание нервической озлобленности и жажды мести, которые плыли как гул среди багрового свечения, набираясь яростной стремительности, словно черные листья в столпе вихря. Под бременем своей вины Генрих ощущал себя не более чем слабым дрожащим пятном света среди ревущей пустоты. Вокруг его дуба шагали, ехали, бежали трусцой, лились из города тысячи ратных людей с лицами, еще рдеющими после спуска со склона. После того как ушли вперед ряды Невилла, подле короля остались двое рыцарей, и образовался очажок затишья. Старший из рыцарей, сэр Томас Кайриэлл, напоминал собой седого медведя, загрубевшего в двадцати с лишним годах войн и походов. Усы и борода его были промаслены и столь же тяжелы, как и само лицо, мрачное и непроницаемое.
Генрих неуверенно подумал, не окликнуть ли кого-нибудь из проходящих латников, чтобы его отвели к аббату. Он глубоко вдыхал холодный воздух, зная, что от него наступает ясность в мыслях. Многие из латников, проходя, поворачивали головы на одинокую фигуру, держащую одну руку на стволе древнего дерева и улыбкой провожающую их на смертоубийство. Некоторые из них, почему-то серчая на его возвышенно-грустный взгляд, столь неуместный на этом поле, откликались резкими жестами – чиркали себе по шее пальцем, потрясали кулаком, трогали себя за зуб или наставляли на мелкую троицу растопыренные пальцы. Последнее чем-то напомнило Генриху его преподавателя музыки в Виндзоре, который перед всякой песней упредительно вскидывал в воздух руки, требуя тишины. Воспоминание это благостно сказалось на нем, и король начал сперва тихо напевать, а затем уже и вслух петь простенькую народную песню, почти под ритм шагающих рядов.
Сэр Кайриэлл прочистил горло, побагровев еще сильнее.
– Ваша милость, песня замечательная, сильная, но, возможно, не очень подходит для сегодняшнего дня. Мне кажется, для солдатских ушей она слишком тонка. Для меня так точно.
Рыцаря прошиб пот, в то время как король рассмеялся и продолжил пение. Припев был близок, а лишать песню припева, как известно, непозволительно – старина Кайриэлл убедится в этом, когда услышит.
– И станут зеленя видны-ы-ы, когда раздастся зов весны-ы-ы…
Один из проезжающих латников при звуке веселой песни, да еще в таком месте, повернул голову. Бой шел не так уж далеко впереди – крики, посвист стрел, звонкий лязг металла о металл… Эта музыка была знакома всем. А вот высокого тенора с песней о весне оказалось достаточно, чтобы рыцарь натянул поводья и в недоумении поднял забрало.
Сердце сэра Эдвина де Лайза под нагрудником встрепенулось, стоило ему глянуть под разлапистые сучья дуба. Огромное дерево выглядело мертвым, но его извилистые ветви тянулись во все стороны на полсотни футов в ожидании, когда весна даст им вновь зазеленеть. У подножия массивного ствола по бокам от поющего стояли двое рыцарей, уткнув в землю обнаженные мечи. Своим безмолвием и достоинством эти двое напоминали каменные изваяния.
До этого сэр Эдвин видел короля Генриха лишь единожды, в Кенилуорте, да и то на отдалении. Теперь он осторожно спешился и повел коня в поводу. Нырнув под крайние ветви, рыцарь снял шлем окончательно, явив молодое лицо с румянцем благоговения на щеках. Де Лайз был белокур, с не вполне опрятными усами и бородой, ухаживать за которыми в походе не было никакой возможности. Взяв шлем под руку, он приблизился к троице, чувствуя в паре рыцарей, стерегущих безоружную фигуру, скрытое напряжение. От внимания не укрылась грязь, пачкающая одежды тонкой выделки.
– Король Генрих? – уточнил на всякий случай Эдвин. – Ваше Величество?
Монарх, прервав пение, посмотрел на него безмятежным взором ребенка.
– Да. Ты пришел отвести меня на исповедь?
– Ваше Величество, – с быстрой заботливостью заговорил Лайз, – если вы соблаговолите, то я отведу вас к вашей супруге королеве Маргарет и вашему сыну.
Если рыцарь ожидал бурной благодарности, то его ждало разочарование. Генрих, растерянно хмурясь, накренил голову:
– А к аббату Уитхэмпстеду? На исповедь…