– По моему, – сказал Знаев, – ты спешишь, брат.
– В каком смысле?
– Тебе рано превращаться в творца, равнодушного к быту.
Виталик беззаботно поморщился, придвинул отцу трёхногий вертящийся табурет, сам сел на пол, в чрезвычайно свободной позе, расставив огромные колени.
– Не понял, – сказал он. – Ты что, типа, включил отца?
– Нет, – ответил Знаев. – Но сейчас включу.
И придвинул портфель.
– Всё, что там лежит, – твоё. Выгрузи и спрячь. Ёмкость – верни.
Сын щёлкнул замками, заглянул. Его глаза расширились, и весь он, сидящий на фоне собственного пианино, невозможно крутой начинающий композитор, превратился в растерянного долговязого мальчишку.
– Не понял, – пробормотал он. – Это что?
– Это, – отчеканил Знаев, – всё, что я могу для тебя сделать. Как для сына. Сразу не трать. Боюсь, другие приходы от отца будут нескоро.
Виталик тревожно моргнул несколько раз, вдруг овладел собой, выпрямил спину и сменил позу на другую, более «пацанскую»: в правую коленку упёрся локтем, на левую положил ладонь.
– Что, проблемы? – осведомился хрипло.
– Нет, – сухо ответил Знаев. – Уезжаю. Когда вернусь – не знаю. Думаю, нескоро.
– Значит, проблемы.
– Ты меня не слышал, что ли? Я сказал – выгрузи и спрячь.
Сын сунул руку в портфель.
– Сколько здесь?
– Будешь жить скромно – хватит года на три. Может, за это время станешь новым Брайаном Ино.
– Брайан Ино – крутой, – ответил Виталик. – Мне до него далеко.
И замолчал, задумался, опустив глаза. Когда снова поднял – в зрачках светился фиолетовый огонь.
– Не, отец, – сказал он. – Я не возьму. Не могу.
Знаев изумился.
– Это почему?
Виталик пожал плечами.
– Мне не надо, – ответил он, не сразу подбирая слова. – Ты и так для меня всё сделал… И мама… Никто из моих знакомых пацанов так не живёт… Я возьму, конечно, тысяч двадцать. Из одежды кой-чего докуплю. Остальное – нет… Зачем? Ты сам говорил, что всем должен. И всё продал. И дом, и квартиру. Не надо мне, отец. Спасибо.
– Дурак ты, – сказал Знаев. – Когда предлагают, надо брать.
– Не, отец, – без паузы ответил Виталик и помотал головой. – Я не буду.
И снова на несколько мгновений обратился в мальчишку, губы стали пухлыми и порозовели, взгляд сильно прояснился; у детей глаза горят много ярче, чем у взрослых.
– Бери, – повторил Знаев. – У меня всё посчитано. Эти деньги выделены специально для тебя. Так давно задумано.
Но сын помотал головой и резко встал.
– Мне не надо.
Знаев встал тоже. Подумал: сейчас, не дай бог, скажет, что спешит, пора идти, не до тебя, извини.
Но Виталик ничего не сказал, молча вышел, перешагнув через электронное пианино, оставив отца наедине с тугим портфелем.
Знаев не знал, что ему делать, и решил немедленно свалить.
В лифте он заплакал, эдак по-стариковски, две-три слезы пустил, отвернувшись в угол. Ещё и сопли потекли. «Простыл, что ли, – подумал сварливо. – Не надо было кондиционером в машине баловаться». Хорошие слёзы, счастливые. Прожигают выбритые щёки. Те, другие, слёзы боли и бешенства, имели ядовитый вкус, а эти – как вода в океане. Такие солёные, что почти сладкие. Быстро высохли. Эмбиент, значит. Студенческое кино. Надо было убедить его взять деньги. О благородных поступках потом жалеешь. Чем благородней порыв – тем сильней потом досада. Надо вернуться и убедить юнца. Всучить насильно. Надавить отцовским авторитетом.
Но не вернулся. Позволил никелированному ящику опустить себя на землю, исторгнуть во внешний мир.
А помнишь: сидели посреди прохладной дубовой рощи в просторном доме, который в несколько мгновений, при нажатии особенной кнопки, обращался в корабль? Гудел невидимый, но могучий электромотор, и, подчиняясь его непреклонности, фрагменты стеклянных стен – справа, слева, сзади – прятались одна за другую, словно карты в колоду, и вот, глядишь – вообще нет вокруг никаких стен, а только полы из длиннейших досок, пахнущие сухим деревом и немного – лаком. И потолок. А вместо стен – зелёная поляна, кривые дубовые ветви, колодцы золотого солнечного света. Помнишь, ты спросил, откуда запах, что за лак, а я ответил: так называемый «яхтный» лак, примерно таким же покрывают корабельные палубы. У тебя что, есть яхта? – спросил ты. Конечно, нет, ответил я. Это дорого и неудобно. Все дорогие игрушки быстро надоедают. И чем дороже – тем быстрей. В этом их проклятие. И мускул-кары надоедают. И мускул-байки. А лодки – особенно. Я же сухопутный человек, какой из меня мореход? А я бы хотел, сказал ты. Я бы хотел поплавать на яхте. Закрой глаза, ответил я, и плыви. А снаружи – в сотню серебряных горл пели птицы, и под ветром трещала листва на дубах. Ни с чем не спутать этот треск листьев, крепких, как младенческие ладошки.
А что не надоедает? – спросил ты.
Только самое простое, ответил я. Солнце. Лес. Океан. Большой город.
А родители? Тоже надоедают?
О да. Ещё как.
А музыка?
И музыка тоже.
А друзья?
И друзья. К сожалению. Уходят своими путями. Или ты от них уходишь. Остаётся один друг, единственный. Или – подруга. Женщина.
Сколько тебе было – семь? восемь? Не помню, и вспоминать лень. Даты стираются из памяти. Как уже было подмечено, отец из меня говённый. Я что-то мог, умел, на что-то был способен – например, привезти тебя в дом посреди леса и очаровать техническими новшествами, складными стенами, бассейном с кристально прозрачной водой – но всё это были отдельные, разрозненные эпизоды, разрозненные воскресенья в разрозненных июлях и августах, примерно в середине нулевых, когда дела шли блестяще.
Но тебе нравилось, твои глаза горели, а я – наслаждался. У одного горят глаза, другой жмурится от удовольствия – это ведь и есть родительская любовь.
И ты, помню, решительно запросился спать в этой комнате без стен, и я разрешил, развлекаясь, потому что ближе к ночи из леса прилетело всё, что обычно летает в лесу: жуки, комары, стрекозы и ночные бабочки. Шум мелкой жизни наполнил спальню. Ты не смог заснуть. Прибежал после полуночи, злой, стесняющийся. А я – твой предусмотрительный отец – устроился в наглухо закупоренной кухне (обрати внимание, я уже тогда имел склонность к ночёвкам на кухонных диванах) и сначала добродушно решил уступить тебе место, но потом решил, что это сработает против авторитета отца, небожителя, полубога и повелителя молний, и снабдил тебя простынёй и парой одеял, и велел постелить на полу, а подушку и вовсе не дал, зато научил, как вместо подушки использовать собственное предплечье; и ты, семилетний, не удивился и не возразил, исполнил всё дисциплинированно, как заправский юнга, а через несколько минут уже храпел, звонко, как умеют храпеть только дети; тебе всё нравилось в моём доме, и эта суровая ночёвка на прохладных твёрдых досках тоже понравилась, запомнилась как приключение. А мне – как моё торжество; на то мы и родители, чтобы дарить своим детям новые и лучшие миры.