– Возьми, – сказал Сашка, протягивая мне блестящую жестяную баночку. В первый момент я решила, что там конфеты, но Сашка потряс баночку, и вместо рассыпчатой дроби леденцов я услышала мягкий, приглушенный шорох. Брат подарил мне один из экземпляров своей коллекции. Глядя на его мрачное, сосредоточенное лицо, я едва не разревелась.
Открыла баночку. Круглая гайка. Маленькое серое перышко – воробьиное, наверное. Извечные веточки, шишка, веревочка. Показалось, что мусор на мгновение сложился в сложную конструкцию с гайкой в центре, перышко вращалось вокруг, похожее на секундную стрелку. Моргнула, и иллюзия пропала.
– Две сплошные черты, – пояснил Сашка, внимательно глядя на меня, – и четыре прерывистые.
– Да, конечно, – согласилась я и еще раз встряхнула подаренную банку.
Сашка кивнул.
Я поступила в институт и уехала из города, наезжая домой два раза в год на две недели. Серебристая баночка из-под конфет путешествовала со мной: что-то вроде талисмана. Наверное, это было глупо. Но мне было спокойнее садиться в самолет, зная, что в ручной клади перекатывается гайка, вокруг которой вращается воробьиное перо, отсчитывая по очереди две сплошные черты и четыре прерывистые, что бы это там ни означало. Конечно, это было глупо. Неважно.
Мама приезжала ко мне в гости. Я водила ее по музеям и мостовым, знакомила с друзьями и показывала любимые кафе. Сашка приехать не мог, путешествия на самолете находились за пределами его возможностей. Папа оставался с ним.
Помогая маме собирать сумку, я наткнулась на маленькую желтую пластиковую мыльницу. Внутри шуршало и перекатывалось. Там было что угодно, только не мыло. Я не стала открывать.
И когда бабушке, в ее восемьдесят пять, грозили страшным диагнозом и говорили: если подтвердится, то, вы же понимаете, месяца три, не больше, готовьтесь к худшему на всякий случай – я кивала, но к худшему не готовилась. Иногда получаются корабли, думала я. Бабушку выписали без диагноза.
– Катя, ты слышишь? Приезжай. Сашка под машину попал…
– Что? – сказала я.
Водитель сказал, что Сашка неожиданно вышел на дорогу. Он был совсем молодой, этот водитель, и очень перепуганный. Он все время повторял что Сашка появился неожиданно, да еще и нагнулся, подставив голову под удар, наверное, что-то уронил.
Интересно, что Сашка увидел на асфальте? Камешек? Смятую обертку?
Он был жив, мой старший брат, хотя дела обстояли не лучшим образом, Сашка был жив, и у него был шанс.
Я прилетела через восемь часов, первым же самолетом. Сашка не узнал меня. Он никого не узнавал. Вы же понимаете, сказал врач. Готовьтесь к худшему.
Поехала домой. Сказала маме: переодеться, забросить вещи, я же прямо из аэропорта.
В такси залезла в сумку, нащупала жестяную коробочку достала. Гайка подпрыгивала – может быть, в такт движению машины. Воробьиное перо. Веревочка.
Дома сразу прошла в Сашкину комнату. Открыла дверцы шкафа и остановилась, раскрыв рот, глядя прямо перед собой. На верхней полке, в пятилитровой пластиковой бутылке, вращалась решетчатая конструкция из сухих листьев, зубочисток, пробок и конфетных фантиков. Красивая, как модель молекулы сложного органического вещества.
Вспомнила, зачем приехала. Потянулась к бутылке и тут же поняла: не то. Раз она работает, а Сашка в больнице, и врачи велят готовиться к худшему, значит – не то.
Значит, того, что мне нужно, здесь вообще нет, и бесполезно искать. Черт.
– Ладно, – сказала я вслух, себе и пустой комнате. – Ладно.
Села на пол перед шкафом. Выгребла с нижней полки то, до чего дотянулась, пооткрывала крышки.
Хуже все равно не будет, ведь верно? Иногда получаются корабли.
И положила в стеклянную банку из-под, кажется, маринованных огурцов, первый камешек: круглый, обкатанный волнами, цвета темного меда.
Нина Хеймец
Немного плотнее воздуха
Конечно, все помнили Гершона; конечно, каждому было, что о нем рассказать. Ноам так и называл эти моменты: «время Гершона» – пауза в разговоре, за окном футбольный мяч отскакивает от асфальта и врезается в металлическую сетку ограды, кто-то набирает скорость на мотоцикле, давно бы пора свет включить, и этот теряющий прозрачность воздух такой зыбкий, что лица в нем идут ночной рябью, тлеют зернистым шумом. Сидишь и смотришь, как темнота отъедает в них точку за точкой. «А дверь Гершона? Скажите, а?» – и кто-то смеется, кто-то нащупывает в кармане сигареты, кто-то щелкает выключателем. – «Да разве забудешь такое?»
Двери, собственно, и не было. Гершон ее кирпичами заложил и отштукатурил. Мол, друзья к нему и так придут, а остальное его не касается. Гершон жил на первом этаже: перелез через подоконник и вот ты уже у него в гостях – среди табуреток-инвалидов, немытых сковородок, пожелтевших газет с неровно обведенными зеленой шариковой ручкой объявлениями: «срочно требуются крановщики», «уроки китайского недорого», «участки земли в дюнах, разрешение на застройку, без посредника». Ноам читал их и пытался понять, что за человек Гершон, какова его логика. Но логики в них уже не было, как не было и Гершона – все, чего он касался, все, что он о себе рассказывал, сразу же переставало иметь к нему отношение, отсыхало, лишалось внутренних связей, как муравейник, из которого, один за другим, ушли все муравьи. Ноаму иной раз казалось, что откровенность Гершона – способ скрыться, уйти из обстоятельств своей жизни, оставить их, слой за слоем, свестись к бесцветной точке, едва отличимой от обступившего ее воздуха. С дверью, кстати, все получилось, как Гершон и задумал. «Где тут у вас квартира номер два?» – спрашивали человека в окне первого этажа почтальоны, коммивояжеры, представители газовой компании, полицейские – соседи в доме напротив жаловались на шум, – «Квартира номер один есть, и номер три – вот она. А номер два – куда делась?». «Нет такой квартиры», – твердо отвечал Гершон, глядя им в глаза. Они не сразу верили ему. Заглядывали в подъезд еще раз – там ровная стена, шумно переговаривались с кем-то по рации, но потом все-таки уезжали.
«А как Гершон в гости приходил? Забыли?». Не забыли мы, ничего мы не забыли.
Самый разгар вечеринки, когда все уже предоставлены сами себе, играет музыка – проигрыватель с пластинками, кстати, подарок Гершона. Сказал, что нашел их на центральной автобусной станции. Мол, полно народу, все куда-то едут, а он видит – на скамейке стоит коробка с надписью на трех языках, крупным почерком с нажимом на закруглениях: «Умоляю, позаботьтесь о них». Каким-то чудом еще не вызвали саперов, обезвреживать подозрительный предмет, а, может, они уже даже были в пути. Ну и вот: «Chicago Pompers», «New Orleans Stompers», мы и танцуем. Гершон приходит – ни стука в дверь, ни звонка, ни «здравствуйте». Тот, кто его замечает, в первый момент не понимает, что происходит. Гершон то в комбинезоне маляра, в заляпанных разноцветной краской бутсах и брезентовой панамке, то, наоборот, в белом костюме, соломенной шляпе, и в парусиновых туфлях – Ноам уверен, – побеленных зубным порошком. Запах ментола разносится по всей квартире. «Где он раздобыл этот зубной порошок, – думает Ноам. – Наверное, чье-нибудь наследство вынесли на улицу, а Гершон, конечно же, шел мимо».