И еще инструмент в форме руки, с рядами серых круглых кнопок, реагирующих на касание или нажатие каждая своего пальца. Симфония для одной руки. Какая-то штука, похожая на гибрид арфы со стиральной доской. Клавиатура на пять клавиш, три белых и две черных, с консолью управления, похожей на распущенный павлиний хвост. Рядом — красное акустическое пианино с сероватыми клавишами, из открытой верхней крышки торчат пустынные растения и кактусы. Это Геросимини экспериментирует с органическими демпферами звука? Пытается создать природный звук, используя элементы природы?
— Это что? — спросил Терри.
Геросимини выгнул шею, обернулся.
— А, это у меня кашпо.
А дальше… всего в пятнадцати футах, за кашпо, стояла она, белая, чистая, на четырех блестящих алюминиевых ногах.
Геросимини подошел к стене, открыл металлический футляр и потянул рычажок. Как включился второй генератор, слышно не было, но вибрация пола сделалась ощутимой. На центральном пульте загорелись зеленые огоньки. На инструментах вспыхнули разноцветные лампочки, одни ровно, другие стали пульсировать. Это был торжественный гул жизни.
— Брат мой, — сказал Геросимини, обращаясь к Терри, — можешь играть что хочешь. Ты у себя дома.
Терри опустил голову. В тишине текла по его щеке слеза радости.
— Мистер Геросимини? — спросила Ариэль с другого конца студии. Она подошла к пишущей машинке — из профессионального интереса, посмотреть, что делает Геросимини. — У вас новый проект?
Она вспомнила письмо, которое читал Терри. «Я работаю над настоящей вещью», — писал Геросимини.
— Новый. — Он пробрался по лабиринту и встал рядом с ней. Все прилепленные лентой к полу кабели были ему знакомы, как и каждая вилка в каждом штепселе, и он мог пройти между ними в полной темноте, ничего не зацепив. — Я это пишу уже некоторое время.
Ариэль не хотела смотреть, что он там напечатал на бумаге или что мелькнуло перед глазами, когда она увидела напечатанное, зачеркнутое и снова напечатанное на других бумагах в муках творчества. Она не хотела подвергаться влиянию чужой поэзии, когда собственная песня еще не дописана. Майк внес свою долю, Джордж свою, Терри и Берк — тоже. Но Джон — нет. Пока нет. А она, хотя и добавила строчку, чувствовала, что ей выпадет заканчивать песню, сложить ее из элементов. Найти в ней смысл, если таковой в ней должен быть. Пока что в ночной работе со словами ничего в голову не пришло. Терри попытался добавить несколько строк, но вычеркнул все. Похоже, его часть закончена. Или нет? Берк дальше участвовать не хотела, но пожелала Ариэль успеха.
Ариэль подумала, что Джон боится этой песни. Не хочет о ней говорить. Не хочет даже смотреть на нее. Утром он сказал, что сегодня, десятого августа, — семнадцать лет как в Луисвилле, Кентукки, погиб его отец. Он сказал, что тоскует по отцу и что Дин Чарльз был очень хорошим музыкантом. Дин Чарльз знал, как надо играть для публики. Как дать ей то, за что она деньги платит. Свою роль музыканта он знал. Но, добавил Джон, отец никогда не знал, как это — быть хорошим человеком. По крайней мере с теми, кому он больше всего был дорог.
«Я — не мой отец», — сказал он, обращаясь к Ариэль.
«Я знаю, что ты — не он», — ответила она.
Он сказал, что когда-нибудь расскажет ей все целиком, и она сказала, что будет ждать, пока он созреет для рассказа.
Но эта песня… Джон, который не боится ничего, боится этой песни.
И все же он не выбросил ее. Он не велел смять бумажку и сжечь или разодрать на клочки и бросить в помойку мотеля, когда они уезжали.
Нет. Ариэль поняла, что закончить песню он предоставляет ей.
Но она тоже боялась, и боялась того, что может ошибиться, что может как-то все испортить, что смысл и цель будут загублены из-за неверного движения руки человека или несовершенства его ума. Ничто, созданное человеком, не совершенно, и ничто не может быть совершенно. Но что хотела девушка у колодца, о чем должна говорить эта песня? Чем хотела она, чтобы эта песня стала?
— И называется «Эпицентр».
— Кто называется? — переспросила Ариэль.
— Мой проект. Моя рок-опера. — Геросимини стоял рядом с девушкой, а стоящий неподалеку Кочевник перестал рассматривать весь этот старый хлам и стал слушать, а Тру подошел ближе, чтобы тоже слышать, а Берк, хоть и кривилась на барабанную машину на стойке эффектов, тоже ухо насторожила, слушая старого хиппи, а Терри в противоположном конце студии, уже готовый коснуться прохладной белой красоты «Леди Франкенштейн», услышав слова «моя рок-опера», остановился, отвернулся от клавиш и подошел к ее создателю поближе. — Работа не закончена, есть только несколько отдельных кусков, — объяснил Геросимини. — Хотите послушать?
— Нет, — ответила Ариэль, и Терри чуть на пол не рухнул. Но понял ее, когда она добавила: — Мы сейчас работаем над очень важной вещью. И не должны, я думаю, пускать сейчас себе в голову ничьи стихи и ничью музыку. Хотя, конечно, спасибо.
— О’кей. — Геросимини был разочарован, но пожал плечами. — Я понимаю. Не хотите мутить воду в колодце.
— Именно так, — согласилась она.
— «Эпицентр», — сказал Тру. — Это про девять-одиннадцать?
— Угадал, друг. Про девять-одиннадцать, и про девять-десять, и про девять-двенадцать, и про девять-девять, и про каждый день.
— Про каждый день?
— Именно. Про войну, которая идет каждый день, мистер менеджер. Каждый час и каждую минуту. Про тихую войну. Которая не кричит в заголовках, пока не случится какого-нибудь ужаса, после которого люди мучительно ломают себе голову, как могло случиться такое. В толк не возьмут, как они могли думать, будто знают этого милого человека с соседней улицы. Того самого, что утром как-то проснулся и поехал с винтовкой в ближайший магазин. Школьника, который запер соучеников в классе и стал палить по ним из автомата. Ту почтенную мать семейства, что не могла больше выносить давления и сдалась голосам, велевшим ей утопить детей и тем дать им лучшую жизнь. Вот это и есть — «Эпицентр».
— Эпицентр чего? — спросил Кочевник.
— Человеческого страдания, — ответил ему Геросимини. — Эпицентр души.
Кочевник глянул на Ариэль, но она не сводила глаз с хозяина дома, а тот сказал Терри:
— Давай. Не стесняйся. Не ты первый ее нашел, но ты самый молодой из всех. Она ценит прикосновение молодости.
Терри не шевельнулся. Он все еще переваривал то, что сказал Геросимини о своей рок-опере.
Заговорил Тру:
— Вы о какой войне говорите?
— О той единственной. — Геросимини несколько секунд глядел на Тру в упор, при этом едва заметно улыбаясь грустной улыбкой. — Войне духа. Войне между духами, друг. За души людей. За умы и сердца их. За их руки, потому что это то, что им нужно на самом деле. Без людских рук они — ноль, разве ты не понимаешь?