– Хорошо, что ты пришел, – сказал он. – Мне нужно с тобой поговорить.
Я встал в дверях, прислонясь к косяку:
– Ну что?
Он не сразу приступил к главному, начав с разговора о том, что вечно его тревожило: мои старшие приятели, мол, ему не нравятся, «у тебя дурная компания». Только после этого он заговорил о своем рождественском подарке, о фотокамере:
– Она у тебя все так и лежит в углу. Ведь ты, кажется, еще ни разу не пробовал ею фотографировать? Ты даже не рассмотрел ее хорошенько.
Мне вдруг стало жалко папу, и я отвел глаза.
– Это по-настоящему хорошая вещь. Я бы в твоем возрасте обрадовался такому фотоаппарату.
– Я не знаю, как им фотографировать. Он такой громоздкий и старый.
Тут отец выпрямился и шагнул ко мне. Удивительно, до чего он крупный и долговязый мужчина.
– Как ты не понимаешь, этот аппарат – классика! – На миг его лицо помолодело, и на нем мелькнуло мальчишеское выражение. – Он лучше новых, потому что одушевленный. Когда мы вернемся, я покажу тебе, как им фотографировать и как проявлять. Договорились?
Я неуверенно кивнул.
– У тебя, Жюль, хороший глаз. Я был бы рад, если ты в будущем решишь заняться фотографией, – сказал отец, и эти слова я тоже запомнил навсегда.
Что мне еще запомнилось с того вечера? Хотя бы то, как мама на прощание поцеловала меня в лоб. Я тысячи раз вспоминал этот последний поцелуй и объятие, ее запах и успокаивающий голос. Я вспоминал все это так часто, что теперь уже сам не уверен, было ли это на самом деле.
* * *
Выходные мы, дети, провели дома. Играли с тетушкой в «Малефиц»
[11]. Лиз, как всегда, интересовало только одно – как бы запереть фишки Марти своими фишками. А вечером я приготовил на всех омлет с грибами по рецепту, которому меня научила мама.
В субботу мы с Лиз ходили в кино, поэтому, когда папа с дороги позвонил домой, там оказался один только Марти. Родители неожиданно решили задержаться еще на несколько дней. Взяв в аренду машину, они собрались сделать крюк, чтобы заехать в Бердильяк.
Я ничего не имел против и даже обрадовался при мысли о подарках и французском сыре, который они привезут оттуда.
И вот настало восьмое января, воскресенье. Впоследствии я много лет сам себе внушал, что у меня было тогда смутное предчувствие, но, скорее всего, это чепуха. Ближе к вечеру зазвонил телефон. Когда тетушка сняла трубку, я сразу почувствовал какую-то перемену в атмосфере и сел. Марти замер на ходу. Все остальные детали выпали у меня из памяти. Я не помню, чем занимался утром, что я делал после звонка и почему сестры в тот вечер не было дома.
Все, что осталось у меня от того дня, – воспоминание об одном эпизоде, чье значение открылось лишь годы спустя.
В тот день я в боевом настроении прибежал в гостиную. Лиз рисовала комиксы, брат сидел рядом и обычным своим корявым мышиным почерком строчил письмо Гуннару Нурдалю. Это был его друг по переписке, но мы с Лиз упорно говорили, что никакого Гуннара Нурдаля не существует в природе и Марти его просто выдумал.
Я встал перед братом, приняв боксерскую позу. Я тогда переживал фазу увлечения Мохаммедом Али и воображал себя замечательным имитатором, особенно мне нравились его фанфаронские реплики.
– Эй, бумажная крыса! – сказал я Марти. – Держись! Сегодня твой черед, дядя Том несчастный!
– Уймись, Жюль. Ты же даже не знаешь, что значит «дядя Том».
Я хлопнул его по плечу. Не дождавшись реакции, хлопнул еще раз. Брат замахнулся, чтобы отбиться от меня, но я отскочил и принялся боксировать с тенью.
– Порхать, как бабочка, жалить, как пчела!
Наверное, я был не лучшим имитатором Мохаммеда Али, однако хорошо научился его манере быстро приплясывать на месте.
Лиз с интересом следила за нами, ожидая, что будет дальше.
Я снова шлепнул Марти.
– Готовься, во втором раунде тебе конец! – зарычал я, выпучив глаза. – Я одолел в схватке аллигатора, на молнии защелкнул наручники, засадил в тюрьму гром. На прошлой неделе я укокошил скалу, покалечил камень и отправил кирпич на больничную койку. Ты же такой урод, что во время боя я не буду на тебя даже смотреть.
– Не мешай!
– И правда, нечего ему мешать, – насмешливо сказала Лиз. – Он опять пишет письмо воображаемому норвежскому другу.
– Да ну вас! Как же вы мне надоели! – сказал Марти.
На этот раз я дал ему подзатыльник, но перестарался, и у него сорвалось перо. Брат подскочил и помчался меня догонять. Мы сцепились, сперва как будто всерьез, но, так как я продолжал выкрикивать на разный манер, что я самый великий, Марти не выдержал и невольно расхохотался. Мы отпустили друг друга.
Примерно в эти самые минуты мои родители завели арендованный «рено», чтобы ехать в Бердильяк к бабушке. Одновременно с ними одна молодая адвокатесса села в свою «тойоту». Ей нужно было в Монпелье, куда ее пригласили на ужин, и она хотела приехать точно в назначенный час. Ее машину занесло на мокрой мостовой, и она вылетела на встречную полосу, а там столкнулась с «рено», в котором ехали мои родители. Два человека погибли на месте.
Молодая адвокатесса кое-как выжила.
Кристаллизация
(1984–1987)
Дальше – сплошной кошмар, недоумение и непроглядный туман, сквозь который лишь изредка проступают обрывки воспоминаний. Как я стою у окна своей мюнхенской комнаты, глядя на дворик с качелями и домиком на дереве, где в переплетении ветвей запутался утренний свет. Это мой последний день в нашей мюнхенской квартире, откуда вывезена вся мебель. Я слышу, как меня зовет Марти:
– Ты скоро, Жюль?
Я нехотя отворачиваюсь от окна. У меня мелькает мысль, что мои глаза больше никогда не увидят любимый дворик, но я ничего не чувствую – не чувствую даже, что детство закончилось.
Вскоре после этого – первая ночь в интернате, куда мы приехали с опозданием и где меня разлучили с братом и сестрой. С чемоданом в руке я иду за воспитателем по унылому, покрытому линолеумом коридору, вокруг стоит запах уксуса. Воспитатель шагает слишком быстро, и я за ним еле поспеваю. Наконец он отворяет какую-то дверь. Комната с тремя кроватями, две из них уже кем-то заняты. Моргая заспанными глазами, из них выглядывают дети. Чтобы не мешать им, я выключаю свет и раздеваюсь уже в темноте. Прячу под подушку плюшевого зверя. Лежа в новой кровати, я вспоминаю родителей, брата и сестру: они где-то здесь, поблизости, но в то же время недостижимо далеко от меня. Я ни секунды не плакал.
Вспоминается еще один день, уже зимой, несколько недель спустя. Шквальный ветер порывами проносится над заснеженной холмистой местностью. Застегнув анорак и прикрывая ладонью лицо, я иду по глубокому снегу. Из носа течет, башмаки приминают свежевыпавший снег, при каждом шаге из-под подошв раздается скрип. Морозный воздух обжигает легкие. Через час я сажусь на ледяную скамейку и смотрю сверху на долину. Погруженная в безмолвие, она лежит совершенно чужая. Я воображаю себе, как прыгаю вниз, и только когда до сверкающего снежного покрова остается несколько метров, меня подхватывает воздух – в последний миг, и от этого захватывает дух. И вот я быстро набираю высоту, взмываю ввысь, ускоряюсь, ветер бьет мне в лицо, и я устремляюсь к горизонту, просто улетаю. Я оборачиваюсь на интернат из приятного далека и представляю себе, что они там сейчас без меня делают. Как они катаются на санках, разговаривают о девчонках, как они дурачатся и задирают друг друга, иногда заходя слишком далеко, но в следующий миг все опять забыто. Постепенно в сгущающихся сумерках загораются первые огоньки, а я размышляю о своей прежней, так нечаянно оборвавшейся жизни в Мюнхене, но тоска по родному дому проступает зажившим и уже побелевшим шрамом.