Отец вышел первым и пружинистым шагом поспешил к двери. Должно быть, для него в том возрасте наступили, что называется, лучшие годы. На середине четвертого десятка у него еще были густые черные волосы, в общении с людьми он привлекал всех обаятельной вежливостью. Я не раз видел, как он стоит окруженный соседями или сослуживцами и все зачарованно слушают, что он рассказывает. Главный секрет был в его голосе, мягком, не слишком густом и не слишком звонком, его выговор с едва заметным акцентом, как арканом, улавливал и притягивал к нему слушателя. Его очень уважали как специалиста по экономической экспертизе, но важнее всего для него была семья. Каждое воскресенье он что-нибудь готовил для нас на кухне, на детей он никогда не жалел времени, а мальчишеская озорная улыбка выражала оптимистический настрой. Впоследствии, глядя на его фотографии, я, правда, заметил, что уже тогда что-то с ним было не так. Его глаза. В них проблескивало что-то горькое, может быть, даже страх.
На крыльцо вышла наша бабушка. Рот у нее был кривой, и на сына она почти не смотрела, словно стыдилась чего-то. Они обнялись друг с другом.
Мы глядели на эту сцену из машины. Говорили, будто бы в молодости наша бабушка была выдающейся пловчихой и в деревне все ее любили. Наверное, это было сто лет назад. У нее были хилые плечики и морщинистая черепашья головка. Казалось, она с трудом переносит галдеж своих внуков. Мы, ребятишки, робели перед ней и этим скупо обставленным домом с вышедшими из моды обоями и железными кроватями. Для нас было загадкой, отчего наш отец стремится сюда каждое лето. «Было похоже, как будто его из года в год тянет возвращаться туда, где он пережил величайшее унижение», – сказал об этом как-то потом Марти.
Но было и другое: утренний аромат кофе. Солнечные лучи на выложенном плиткой полу гостиной. Доносящееся из кухни негромкое позвякивание, когда брат и сестра доставали к завтраку приборы. Папа, погруженный в чтение газеты, мама, строящая планы на предстоящий день. Потом посещение пещер, велосипедные прогулки или игра в петанк
[4] в парке.
И в заключение в конце августа ежегодный праздник винограда. Вечером в Бердильяке играл оркестр, дома были украшены разноцветными фонариками и гирляндами, а по улицам разносился запах поджаренного на гриле мяса. Мы, трое детей, сидим на ступенях ратуши и смотрим, как танцуют на деревенской площади взрослые. У меня в руке фотокамера, которую мне доверил отец. Тяжелая и дорогущая «Мамия». Мне поручено снимать праздник. Я воспринимал это поручение как почетное. Обычно отец никому не давал в руки свою камеру. Я был горд, делая снимки, в то время как он элегантно вел в танце маму.
– Папа хорошо танцует, – с видом знатока произнесла Лиз.
Моей сестре было одиннадцать лет, она была рослая девочка с белокурыми кудрями. В ней уже тогда было то, что мы с братом называли «театральной болезнью»: Лиз всегда держалась так, словно стоит на сцене. Она сияла лучезарной улыбкой, словно на нее со всех сторон светят прожекторы, и говорила так громко и отчетливо, будто каждое ее слово должны услышать зрители в самых задних рядах. Перед чужими она изображала не по годам взрослую девочку, хотя на самом деле только что вышла из стадии «маленькой принцессы». Сестра рисовала и пела, любила играть на улице с соседскими детьми, иногда по нескольку дней забывала принимать душ и то мечтала стать изобретательницей, то вдруг воображала себя эльфом, и в ее голове, кажется, одновременно уживалась тысяча разных вещей.
В то время девочки в большинстве подсмеивались над Лиз. Я часто видел, как мама сидит у нее в комнате, гладит ее и утешает, потому что ее опять дразнили девчонки или запрятали куда-то ее ранец. После таких разговоров меня тоже допускали в ее комнату. Лиз порывисто обнимала меня за шею, я ощущал на себе ее жаркое дыхание, и она снова повторяла рассказ, только что выслушанный мамой, причем, скорее всего, с добавлениями. Не могу выразить, как я любил сестру, и это чувство не изменилось даже тогда, когда она спустя годы бросила меня в беде.
* * *
Ночью не посвежело, время уже было за полночь, а в воздухе по-прежнему стояла духота. Мужчины и женщины, которые танцевали на площади, и наши родители тоже после каждой песни менялись партнерами. Я сделал еще один снимок, хотя «Мамия» чуть ли не валилась у меня из рук.
– Дай-ка мне камеру, – сказал брат.
– Нет. Папа дал ее мне. Он велел мне смотреть, чтобы с ней ничего не случилось.
– Мне на минутку. Я только хочу сделать одну фотографию, ты же все равно не сумеешь.
Марти выхватил у меня из рук фотоаппарат.
– Ну чего ты к нему пристал, – сказала Лиз. – Он так радовался, что может ее подержать.
– Да. А фотографирует он все равно паршиво. Он не умеет рассчитывать выдержку.
– Подумаешь, тоже мне умник нашелся! Неудивительно, что с тобой никто не дружит.
Марти щелкнул несколько снимков. Он был средним по возрасту. Десятилетний. В очках, темноволосый, бледное, невыразительное лицо. Если у меня и у Лиз заметно проступали черты родителей, у него внешне нельзя было обнаружить никакого сходства. Словно чужак, неизвестно откуда затесавшийся в нашу семью. Я его нисколечко не любил. В моих любимых фильмах старшие братья были героическими ребятами, которые всегда заступались за младших сестер и братьев и стояли за них горой. Мой же брат сторонился нас, целыми днями сидел один у себя в комнате и играл там со своей муравьиной колонией или изучал под микроскопом кровь, взятую из анатомированных саламандр и мышей, его запасы мертвых животных казались неиссякаемыми. Лиз недавно назвала его «противным фриком», и, пожалуй, попала в самую точку.
От той поездки во Францию у меня, кроме трагического случая, которым она закончилась, сохранились в памяти лишь обрывочные воспоминания. Конечно, я хорошо помню, как мы тогда на празднике смотрели на французских детей. Они играли на площади в футбол, и нас, глядя на них, охватило острое чувство отчужденности. Мы все родились в Мюнхене и ощущали себя немцами. Дома у нас, кроме разве что нескольких особенных блюд, ничто не напоминало о французских корнях, и только в редких случаях мы разговаривали по-французски. А между тем наши родители познакомились друг с другом в Монпелье. Мой отец уехал туда после окончания школы, чтобы подальше сбежать из семьи. Моя мама туда переехала из любви к Франции. (И потому, что тоже хотела сбежать от семьи.) Когда родители рассказывали об этом времени, то вспоминали о том, как ходили в кино на вечерний сеанс, как мама играла на гитаре, о своей первой встрече на студенческой вечеринке у общего приятеля или о том, как они вместе (мама уже беременная) отправились в Мюнхен. После этих рассказов мы, дети, считали, что хорошо знаем своих родителей. Но потом, когда их не стало, мы поняли, что не знали о них ничего.
* * *
Мы отправились на прогулку, но отец заранее ничего не сказал о том, куда мы идем, и всю дорогу был молчалив. Впятером мы поднялись на холм и очутились перед лесочком. У могучего дуба на холме отец остановился.