Он еще маленький мальчик
Ты спрашиваешь себя, в чем же, собственно, дело, и тогда тебе снова приходит в голову: сохранение вида. Поле маленькое, газон плешивый и высохший, разметка протоптана, а не начерчена мелом, и за боковой линией всего лишь один ряд деревянных скамеек. Поле это где-то в пригороде, угловые флажки желтые, они везде желтые, а у входа в раздевалку вывешен герб какой-то неизвестной пивоварни. Они выходят, они поднимаются из подвала по лестнице в своей желто-синей и зелено-белой форме, мальчишки, лет по восемь-девять, и ты смотришь на них: тебе нравится, когда у представителей твоего вида есть что-то такое, что для них много значит, когда в их жизни есть за что бороться – без оружия и без насилия. Ты стоишь рядом со средней линией, как раз там, где они выбегают на поле, хлопаешь в ладоши и радуешься. Один из них тебе улыбается.
Он еще маленький мальчик. Он стоит на воротах. На воротах он стоит в первый раз и думает: ну ладно, раз вы хотите поставить меня на ворота, я встану, мне все равно. Поначалу ничего не происходит. Но вот настает момент, когда к нему приближается зелено-белый форвард, один и с мячом, теперь он ничего не думает, а зелено-белый не бьет, подбегает все ближе и ближе, а он все еще ничего не думает, а зелено-белый еще на шаг ближе, и тогда он вдруг думает: черт, я должен взять этот мяч. И думает: я его возьму, ведь со мной все нормально, мои родители тоже здесь, специально пришли посмотреть на меня, и еще мы перед матчем купили в «Макдоналдсе» двадцать чикен-макнаггетов, я их попробую в перерыве, с кисло-сладким соусом, но с чего вдруг они сегодня поставили меня на ворота, ведь я вообще-то защитник, и хороший защитник, но, наверное, я еще и вратарь хороший, правда, им-то откуда это знать, я же еще никогда не стоял на воротах, даже на тренировке, на меня же всегда орут, когда я уворачиваюсь от прострелов с флангов, но сейчас я не боюсь, сейчас я не стану уворачиваться, вот он, этот зелено-белый, давай, бей, парень, бей уже, я не боюсь, только подойди поближе, зелененький. И вдруг он думает, что, возможно, он только думает, будто не боится, только думает, будто возьмет этот мяч, только думает, будто он хороший вратарь, и в этот момент зелено-белый форвард бьет щечкой в дальний угол, и мальчик прыгает за мячом, хотя дотянуться до него нет ни малейшего шанса, но он не хочет показаться трусом. Игра окончена, счет ноль-восемь.
Я ухожу
Вы можете с этим что-нибудь сделать?
Повсюду успокаивающий звук взрывающегося керосина. Гренландия – серая. Сколько же апельсинового сока помещается в «Эрбас-А310»? Привлекательность бортпроводниц связана, скорее всего, с высотой, на которой они работают. С вытесненной близостью к смерти. Пластмассовый воздух, пластмассовый смех.
Когда мы прощались, из туннеля подул теплый ветер. Снимаю пленку с пластмассовой курицы. Все будет хорошо, сказала она. И что-то еще, но я только видел, как открылся ее рот, позади нее на станцию с грохотом въехал поезд, а потом ее рот закрылся. Распахнулись двери, мимо нас хлынул людской поток, и я понял, что она не повторит сказанного. Когда самолет вырулил на взлетную полосу, я задумался, почему я ухожу. И продолжал думать об этом, когда взвыли турбины, когда меня вдавило в кресло и пришлось собрать всю волю в кулак, чтобы не думать об огненном шаре, обугленных трупах и спасателях, глядящих в черные безносые лица с обнаженными черными зубами – молча, в снегу. Я знаю точно, почему ухожу. Темнеет. Хорошо бы пивка.
Возможно, когда-нибудь они выяснят, что означает быть, быть этим и чувствовать вот это. Что означает быть «Я». Они откроют определенный нейронный паттерн, сложность и частота которого окажутся столь уникальны, столь божественны, столь прекрасны, что описание его структуры одновременно сделает понятным и его содержание. Тогда они скажут: «Мы знаем, что есть сознание». И смогут его синтезировать. Так они наконец-то смогут контролировать «Я». Тогда я пойду к ним и скажу: «Мне нельзя перестать ее любить, никогда. Вы можете с этим что-нибудь сделать?»
Горячее полотенце на лице почти совсем остыло. Я поднимаю откидной столик, привожу спинку кресла в вертикальное положение, начинаю снижение к Нью-Йорку. Притворное спокойствие во время управляемого падения. Я знаю, что в реактивном двигателе вообще-то ничего не взрывается. Потом огни в иллюминаторах, у которых я не сажусь, и ждать и падать и ждать и падать и громкий спасительный удар. Я совсем не боюсь летать, думаю я, пока мы катимся по посадочной полосе. Я не расстегиваю ремень безопасности до полной остановки самолета. За иллюминатором хорошо освещенное пустое асфальтовое поле. Может быть, я зря улетел. Но другого-то мозга у меня нет.
Я стараюсь не думать о ней
И вот я иду. Я двигаюсь к выходу из здания аэропорта, несу сумку, сумка тяжелая, с черного неба падают белые точки. Передо мной вереница такси, позади меня зал прилета, в нем влажно блестящие искусственные полы светлых оттенков серого, на них люди, чемоданы, автоматы с напитками красного, желтого, черного или коричневого цвета и железные, обитые искусственной кожей сиденья, раздвижные стеклянные двери, автоматические раздвижные стеклянные двери, прилетевшие, встречающие, таможенный контроль, багажная лента, много багажных лент, паспортный контроль, очередь на паспортный контроль, переходы, флаги, указатели и запрещающие знаки, эскалаторы, переходы, флаги, указатели и запрещающие знаки, эскалаторы, лестница, переход, переход в рукаве между аэропортом и самолетом, в рукаве, который называют пальцем, самолет, Атлантический океан и она.
Я падаю на мягкое заднее сиденье такси, говорю адрес, стараюсь не замечать, что у таксиста не такой цвет кожи, как у меня, стараюсь, достав условленные шестьдесят долларов, не прятать кошелек в карман как можно быстрее, только из-за того что у таксиста не такой цвет кожи, как у меня. По радио английская речь и музыка – знакомая, но звучит она, как чужая, именно здесь, именно сейчас. Белые точки, падающие с черного неба, становятся больше, и их становится больше, огни – желтее и беспорядочнее, асфальт в лучах фар светлеет и расширяется и быстрее уносится под меня. Он поднимается, опускается, поднимается, эстакады, въезды, съезды, линии желтые и прерывистые, колеса стучат на швах между бетонными плитами, и вдруг черноту неба перекрывает какая-то другая чернота, тени, хотя солнца нет, от зданий, которые больше и которых больше, чем я когда-либо видел в своей жизни, а потом мы врываемся на один из этих знаменитых мостов и в мешанину из стали, света и машин, и огни теперь красные, синие и зеленые, и я думаю, что вообще-то я ведь должен быть потрясен этими невероятными первыми впечатлениями в этом невероятном городе, и я думаю, наверное, вот так себя и чувствуешь, когда потрясен этими невероятными первыми впечатлениями в этом невероятном городе, поэтому я достаю из кармана телефон и пишу ей сообщение: «невероятно».
Я подъезжаю к старому промышленному зданию, это тот самый адрес, что я назвал таксисту, отдаю ему деньги, выхожу, под ковриком у порога лежит ключ, в лифте пахнет гидравлическим маслом, на шестом этаже я выхожу. Квартирка маленькая и неотапливаемая, я ставлю сумку, ищу в ней теплые вещи, которые можно надеть поверх той одежды, что уже на мне, и выхожу из квартиры, из лифта, из дома, иду по широким тротуарам, мимо темных заброшенных складов, мимо темных зарешеченных витрин, но одна витрина на углу улицы освещена, и я пролезаю под полуопущенную решетку, протискиваюсь между близко стоящими стеллажами с объемистыми упаковками, беру хлеб, чипсы, пиво и газету. Расплачиваюсь и выхожу из магазина, который все еще не закрывается, оставляю за спиной громкие крики у кассы, продавец и двое покупателей ругаются, кроют то ли друг друга, то ли весь свет, поставщиков, финансистов или жен – кажется, по-польски.