– Suscipe, sancte pater, hostiam hanc!
[19]
Чей-то дикий, нечеловеческий голос произнес за престолом:
– Accipe etiam sanguinem nostrum!
[20]
Светлана почувствовала мучительное прикосновение. Она вздрогнула и сцепила зубы. В зале воцарилась томящая тишина. Острая, жгучая боль пронзила тело Светланы.
Резко прозвенел колокольчик.
Светлана вскрикнула и потеряла сознание.
В зале играл орган. Бывшие в ней с дикими воплями кинулись к алтарю. Иные ползли на четвереньках. Быстро гасли свечи… В темноте слышались крики, визги, треск разрываемых одежд, поцелуи и стоны.
17
Светлана очнулась. Сквозь сомкнутые веки она ощущала дневной свет. Она лежала на чем-то жестком, от чего неприятно пахло. Не открывая глаз, она ощупала себя. Она сама была одета в какое-то платье из жесткой, непривычной ей материи. Светлана медленно открыла глаза. Испуганно осмотрелась, ничего не понимая. Она лежала на широкой деревянной постели, одетая в чужое, серое, грязное платье. Перед нею были стена и два небольших окна, с прилипшими к стеклам желтоватыми холщовыми шторами. За окнами начинался день. В комнате было холодно. Стены, оклеенные грязными, заплеванными обоями, казались сырыми. На одной, над комодом, висело запотелое длинное зеркало, на другой плохая, засиженная мухами олеография: тирольский пастух и рядом большой плакат, изображающий океанский пароход: Norddeutscher Lloyd. На когда-то крашенном желтой охрой полу протянулась дорожка из пестрых лоскутков. На простом соломенном стуле были небрежно брошены ее панталоны, чулки, скомканное непромокаемое пальто и синяя шапочка.
Обстановка жидовской гостиницы, «номеров для приезжающих» в городском предместье.
Светлана посмотрела на свои жалобно висевшие на стуле чулки, с потемневшими, жухлыми от высохшей грязи носками, и сразу вспомнила все.
Она гадливо поежилась. Ощутила синяки на плечах и груди. Почувствовала себя грязной, захватанной чужими мужскими руками.
Дверь, одностворчатая, деревянная, с облупившейся, пожелтелой краской, с грубым железным замком, была притворена. В щель, должно быть из коридора, тянуло холодным и противным запахом дешевых номеров.
Светлана села на постели. Привычным движением она поправила волосы и заплакала.
«Невеста Сатаны… Вот оно, пробуждение после брачной ночи». Плач перешел в рыдания. Точно пелена спала с ее глаз. Она все поняла. Куда она теперь пойдет, к кому явится, вся грязная, опозоренная, мерзкая самой себе? Она до крови закусила губы, чтобы подавить стон, и стала поспешно обуваться. Чулки терли ноги. Башмаки были сыры и грязны. Светлана надела пальто и шапочку, взяла сумочку. Она не знала, куда пойдет и что будет делать. Хотелось одного: как можно скорее уйти из этого грязного притона.
Она заглянула в щель у двери. Недлинный коридор с некрашенным деревянным полом и дорожкой из лоскутков упирался с одной стороны в коричневую дверь с задвижкой и прорезом в виде сердца, откуда тянуло нудной вонью, с другой была обитая рваной клеенкой выходная дверь с веревочным блоком. К блоку был привязан кирпич. В коридоре никого не было. Светлана неслышно скользнула за дверь и побежала по коридору. Тяжело распахнулась дверь с блоком, и Светлана вышла на улицу.
Ночная буря, дождь и снег прекратились. Было тихое, туманное утро. Морозило. Выпавший за ночь мокрый снег подмерз и покрылся льдистой хрустящей коркой. Улица была узкая, пустынная. Она легким изгибом спускалась, должно быть, к реке. Шаги редких прохожих оставили глубокие следы на снегу. Две колеи переплетались по белой глади. Кругом заборы, пустыри, огороды, узкие ряды берез и ив, редкие жидовские хаты.
Наискось в деревянном, побольше других, доме с мезонином, в нижнем, подвальном, этаже светились желтыми огнями два окна. Над узкой дверью висела вывеска: «Sklepspozuwczy» – и пониже: «Icek Samowar». На ставнях были прибиты жестянки реклам: «Czcklad Wedel», желтый куб «Maggi», изображение пестрого мыла «Radion». Дверь в лавочку была приоткрыта. Из нее на улицу клубился пар.
Эта лавочка почему-то привлекла внимание Светланы.
«Да, конечно», – подумала она и перебежала через улицу к лавочке.
В окнах, не особенно аппетитно, лежали длинные, витые, мучные булки, стояли корзины с картофелем, лежала в кадке глыба желтого масла и пирамидой были сложены шоколадные плитки в засиженных мухами пыльных обертках.
Три ступеньки вниз, мимо веревок, ремней, пахнущих дегтем, и извощичьих кнутов с малиновыми в блестящей коре рукоятками. На исщербленном, изрезанном, темном прилавке старинные весы с медными чашками на длинных цепочках с железным коромыслом, чугунные гири, пахучие ящики с копчеными селедками и ящики с гвоздями. За прилавком еврей в черном пальто с потертым, широким, до плеч, лохматым бараньим воротом, с черной узкой бородой, в шапке. Как только Светлана посмотрела на него, ей все стало ясно. Она уже знала, за чем пришла, и знала, что ей осталось сделать.
Другого выхода нет. Для этого у нее еще достаточно гордости.
– Цо пани потшебуе?
Острые темные глаза безразлично смотрели в темно-синий огонь глаз Светланы. Ее смятая голубая шапочка и точно изжеванный impermeable не удивляли жида. Это его не касается. Он готов служить всем, что есть у него в лавочке, и даже больше. Если чего нет, он достанет. От керосиновой лампы под жестяным плоским абажуром на его голову и воротник льется теплый, желтый свет.
Плоское, языком, пламя в стекле раздражает Светлану, мешает тому решительному и важному, что совершается в ее душе.
– Чи пан ма папьеру листового, коперты и значек почтовы?
Светлана удивляется, как спокойно и естественно звучит ее голос.
– Проше бардзо.
– И атрамэнт есть?
– Но для чего не. Знайдется и атрамэнт.
– Чи могла бым написать у пана лист?
– Проше вэйст. Таки лист пани напишэ, же навэт самэму цесажови альбо презыдентови послать можна.
Жид сбросил с края прилавка толстого полосатого серого кота, расстелил, чтобы щели прилавка не мешали писать, старый номер газеты, подвинул Светлане просиженный соломенный стул и подал баночку с чернилами, перо, бумагу, конверт и марку. Сам деликатно отошел в темный угол лавки.
Светлана наклеила марку, быстро написала адрес Ядринцева и стала писать записку. Заметила, что чернила красные. «Как странно. Точно кровью». Она писала уверенно, без колебаний, без обращения: к Владимиру. Это ведь не ему, это всем… Это будет единственное объяснение.
Подняла голову, посмотрела на жида. Спросила по-польски:
– Почтовый ящик далеко?
– Внизу у реки.