Твердо сказал купец. Анна поверила и улыбнулась, а как стал гладить ее голову, поймала руку, заплакала – и вдруг ей сделалось легко.
И только засыпать начала, Бородулин так же твердо, как по сердцу молотом:
– Он давно дома у себя…
Анна поднялась – темно. Кто загасил? Где солнце? Где Андреюшкино солнце?
– Иван Степаныч! Даша! – кричит Анна.
Никто не отозвался. Только в углу, где рукомойник, капелька по капельке булькала в лохань вода.
– Иван Степаныч, Иван Степаныч!.. – идет босиком, простоволосая, половицы поскрипывают, двери сами собой отворяются.
Надо бегом, радостно стало, надо по задворкам, как тогда, как раньше…
– Ну, куда ж ты, стой! – Даша схватила ее сзади.
– К нему… к Андрею.
– Да ты что? Очухайся…
– Иван Степаныч сказал…
– Пойдем, пойдем… Когда это? Он вечор еще уплыл. Чего ты мелешь. Да и-и-ди-ка, телка!
Полная луна стояла в небе. Анна поглядела на луну, на голубую церковь, на Дашины черные глаза.
Стало быть, сон…
– А Анна-то тово… – сказала поутру Даша и постукала пальцем по лбу.
Старухи приплелись, застрекотали. То с уголька советуют спрыснуть – может, отведет, то в подворотню пролезть голой да на месяц по-собачьи взлаять. Хорошо бы за упокой подать, батюшка добрый, ему только бутылку посули, отслужит панихиду, это помогает: душа у Андрея скучать начнет, ангел божий на дорогу выведет – иди.
Анна старух разглядывает, виски сжала ладонями, голова болит. А старухи пуще; голоса крикливые, друг с дружкой сцепились, орут, слюнями брызжутся.
– Колдовка! – кричит горбатая. – Твое дело по ночам коровам вымя выгрызать…
– От колдовки слышу! Тьфу! – вскочила хромая, топнула кривой ногой и вся в дугу изогнулась. – Ты вот свиньищей оборачиваешься, оборотка чертова…
– Ну, ты… потрясучая!..
Анна стонет, голова гудит. Хоть бы Иван Степаныч пришел да выгнал. А старухи пуще.
Анна тихонько ноги спустила да рукой к ружью, – и страшным голосом на старух:
– Уходите…
Старухи, как овцы, стадом в дверь.
А по селу прокатилось: кедровская девка спятила.
Приехал из волости урядник, собрал сход.
– Искали, ребята?
– То-ись, скажи на милость, всю тайгу выползали.
– А покличьте-ка ее, эту фефелу-то вашу… как ее?..
Стали Анну звать – не идет, староста пришел – не идет, приказано силой взять.
– Ну, иди… Чего ты, право?
– Пошто я ему? Изгаляться, что ли? – сверкнула она взглядом, однако пошла.
Урядник на завалинке сидит: ногу отставил, руку в карман, глаза навыкате, усы строгие, сам «с мухой».
– Ого, кобылица какая… Ядре-е-ная… – облизнулся он на Анну. – А ну-ка, говори, сударыня… Ты трепалась с Андреем, с политическим? А?
Анна гневно сдвинула брови и тяжело задышала, косясь через плечо на урядника.
– Ты оглохла? – пьяно кричал он. – Я те уши-то прочищу… потаскуха мокрохвостая!..
Как под бичом вздрогнула Анна.
– Бесстыжий… Тьфу! – злобно плюнула ему в лицо.
– А-а-а… Так?! – блеснув на солнце перстнем, он со всей силы ударил ее в висок.
– Ой, ты… – обхватила Анна голову. – Зверь!..
Урядник, весь налившись кровью, вновь взмахнул кулаком, но мужики сгребли его и враз загрозили:
– Ваше благородие! Ты не смей!..
– Ты этого не моги!.. Девка чужая, девка одна…
– Что-о-о?.. – да как даст ногой Анне в живот. – В чижовку! Живо-о!
Анна перегнулась вся:
– Ребеночка убил… батюшки, убил! – И, дико крича, пустилась по деревне.
А от реки, развевая черной бородой, бежал на шум только что выкупавшийся Бородулин. Ему было видно, как в толпе, взлетая и падая, кого-то молотили кулаки: сверкнула шашка, взлягнули в чищеных сапогах ноги – и толпа вдруг бросилась врассыпную.
– Бу-у-унт… Бу-у-унт… – ползая по земле, хрипел урядник.
– Петр Петрович! Ваше благородие… Да ты что?
– Запорю… В каторгу, сволочи…
Ивану Степанычу больших трудов стоило увести урядника домой. Привел, подал сам умыться, – вода в лохани заалела кровью, – сам перевязал ему подбитый глаз.
– На-ка вот, – отрезал ему лучшего сукна на шинель, – порвали, подлецы! – да еще добавил двадцать пять рублей. – Ты лучше забудь… Мало ли чего… Ты с нашим народом не шути… Гольное зверье… Дрянь…
– Только бы начальство не дозналось… А с мужичками сочтемся… И девку тоже…
– Девка чего же… Девка ничего… Жаль все-таки… На-ка, дербулызни коньячку… На-ка рябиновочки…
Когда пьяного урядника положили поперек повозки, Иван Степаныч шепнул ямщику:
– Чебурахни его, анафему, куда ни то в лужу… где погуще… Понял?..
– У-устряпаю, – подмигнул веселый парень и, вскочив на облучок, вытянул вдоль спины и коренника, и лежавшего пластом урядника.
Иван Степаныч зычно захохотал вслед взвившейся тройке и кликнул новую свою стряпку, моложавую вдовуху Фенюшку:
– Ну, как Анка-то?
– Да чего… лежит…
– Истопи-ка пожарче баенку да распарь-ка ее хорошенько, разотри. Чуешь?.. Редьки накопай – да редькой. Ну, живо!
Он лег спать рано, – выпито порядочно, – ухмылялся в бороду и приговаривал:
– Засужу… Хе-хе… вот те засужу…
Лежа думал: засудил бы, что тогда?.. Полсела угнали бы в тюрьму, сколько долгов пропало бы.
Поглядел на образ, на мягкий огонек лампадки и громко сказал:
– Слава тебе, Микола милостивый, слава тебе…
От избытка сил Ивану Степанычу легко и весело, мысли приятные роились, и во всем теле гулял легкий полугар. Чей-то голос знакомый послышался, Анкин не Анкин, глаза голубые приникли, кажется Анкины… да… ее глаза, Анкины.
Поднял купец веки, крякнул:
– Сходить нешто… проведать… – Но вот улыбка ушла с лица. – Ужо исправнику собольков парочку подсортовать… Он его… Бродя-ага… Драться!
V
Завтра в Кедровке праздник. Каждый год в этот день из часовенки, или, как ее называли, полуцеркви, что стояла среди кедровой рощи, подымают кресты и всей деревней идут в поле, за поскотину, к трем заповедным, сухим теперь лиственницам – служить молебен.
После молебна начиналась попойка, а к вечеру угаром ходил по деревне разгул с пьяной песней, орлянкой, хороводами. К вечеру же заводились драки – кулаками и чем попало; доходило дело до ножовщины.