Пытаться убедить в догматических истинах людей, которые сами знают, может быть, лучше тебя, все те доводы, какие ты можешь выдвинуть, – не смешно ли? Именно потому ей не хотелось обсуждать с Грамматиком вопрос об иконах и представлялась неуместной попытка «образумить» Математика… А Феофил? Любой из исповедников, разумеется, счел бы необходимым постараться обратить василевса, если б ему представился случай… Счел бы это своим непременным долгом! Только почему? Разумеется, потому, что в деле торжества православия от самодержца зависело слишком многое, если не всё… Но вот вопрос: кого волновала вечная участь души императора сама по себе?..
А если бы случай обратить Феофила представился ей?..
Кассия повернулась и взяла со стола окрашенный в пурпур лист пергамента, где, в нарисованной серебром рамке из виноградных лоз, золотом была написана стихира с серебряной разметкой мелодии – рукой некогда вписавшей три слова в стихиру про жену-грешницу. Общение душ… Конечно, если б она общалась с Феофилом хотя бы письменно, она бы попыталась отвратить его от иконоборчества… Но к чему бы это привело? Возможно, император прислушался бы к ней больше, чем к другим… Только из любви ли к истине или… из любви к женщине?.. Впрочем, не то же ли самое у нее? Ей не хотелось, чтобы сбылось пророчество о его смерти, – значит, спасения любимого человека ей хотелось больше, чем скорейшего торжества истинной веры… Но можно ли это разделить? Разве Бог не любит каждого человека так, что за каждого снова претерпел бы распятие, как о том писал Ареопагит?
А может быть, православные до сих пор гонимы потому, что все хотят торжества веры, а о спасении отдельных людей, особенно врагов, думают гораздо меньше?..
В любом случае, если бы возможность обратить Феофила к православию ей действительно представилась, то вместо бесед с Иоанном об аскетике ей пришлось бы вступить с ним в диспут об иконах!.. Впрочем, нет, до этого бы не дошло, наверное. Но таких дружеских бесед, как теперь, вероятно, им вести бы не пришлось…
– Дружба с ересиархом! – она усмехнулась.
Она говорила с этим человеком три раза в жизни и, скорее всего, больше никогда не встретится, и этот человек принимал самое непосредственное участие в гонениях на дорогих ей исповедников, ее единоверцев!.. Что же? Разве она поколебалась в догматах веры? Нисколько. Разве отцы Навкратий, Николай, Дорофей и другие или память об отце Феодоре и прочих почивших исповедниках стали ей менее дороги? Нимало. Она по-прежнему любила их, а они – она знала это хорошо – любили ее и всячески сочувствовали ей и желали ее спасения. Но – теперь она это тоже хорошо сознавала – никто из них не смог бы ей помочь так, как помог «великий софист». Почему? Потому что он был ей ближе по умонастроению, по образу жизни? Или потому, что он смотрел на всё более философски и более широко, если можно так выразиться? Или потому, что у него самого был подобный опыт?.. Кассия смутно догадывалась, что Грамматик, говоря о любви и дружбе, исходил не только из теоретических познаний, но, разумеется, узнать что-нибудь о частной жизни игумена не представлялось возможным: Лев уже давно написал ей, что синкелл – «самый загадочный человек на свете»…
Как бы то ни было, существовало три человека, наиболее близких ей умственно и душевно, и все они сейчас находились в стане еретиков, а большинство собственных единоверцев внутренне ей были гораздо менее близки…
«Вот жизнь! – подумала Кассия. – Только разрешились одни мучительные вопросы, как тут же на их место пришли другие! И эти, кажется, я должна буду разрешать сама… А ведь было бы интересно обсудить всё это со Львом и с Иоанном… и с государем… Но это невозможно… Остается только молиться… Ведь, в конце концов, молитва сильнее слов!»
Эти сложности были не единственными. Игуменью беспокоила Евфимия: хотя она довольно легко приспособилась к новой жизни, радостно исполняла все послушания, какие бы ей ни давали, с сестрами была кротка, и все ее любили, но на девушку часто нападала тоска. Кассия слишком хорошо была знакома с этой тоской и скорбела оттого, что даже при своем знании могла помочь послушнице разве что понимающим сочувствием. Духовные средства борьбы были известны – молитва, терпение, откровение помыслов, – но Кассия знала, что нужны месяцы и годы труда, прежде чем станут явно ощутимы плоды. Особенно ее угнетала мысль, что Евфимия не могла иметь даже того «человеческого» утешения, что было у нее самой, – сознания внутреннего сродства, душевной близости, дружбы, которой не мешало расстояние: Евфимия была уверена – и, видимо, справедливо, – что история ее падения для императора явилась только случайным происшествием, что он сошелся с ней невзначай и расстался без каких бы то ни было сожалений. Скорее всего, он даже не подозревал, что не только вторгся в ее тело, но и перевернул всю ее душу… И теперь она мучилась воспоминаниями о человеке, для которого была пустым местом!
– Иногда я начинаю его ненавидеть, – призналась она как-то игуменье. – Но это, верно, обратная сторона страсти. Я не могу его ненавидеть. Да ведь это и грех… Куда ни посмотри, с какой стороны не зайди, везде один грех!.. Что за безысходность!.. Я не должна о нем думать… должна испытывать только сожаление о том, что согрешила, каяться… А я… иногда… жалею, что это было только раз и больше уже не будет… И я всё равно никогда его не забуду! – она расплакалась.
– Нельзя требовать от себя невозможного, Евфимия, – тихо сказала Кассия. – Это признак не раскаяния, а гордости. Помнишь, мы недавно читали у святого Макария: благодать Божия не сразу овладевает всеми пажитями сердца, не сразу воцаряется в нас, а постепенно. И даже если нам кажется, что мы уже изжили грех, это еще ни о чем не говорит: возможно, греховные желания просто спят в нас до времени, а потом придет случай, и всё обнаружится, да еще с такой силой, с какой никогда и не бывало раньше. «Как вода течет в трубе, так и грех – в сердце и помыслах». Но тот же святой говорит, что человек драгоценнее не только всех видимых тварей, но и ангелов. Если Бог даже грешников, не знающих и не желающих Его, питает и вразумляет, то оставит ли Он тех, кто каждый день устремляет к Нему мысль? Делай то, что можешь, молись, как получается. Бог смотрит на старания сеятеля, а не на то, сколь много возрастет из того, что мы сеем, – она помолчала. – И за государя молись, чтоб Господь вразумил его, прежде всего относительно веры. Всё, что бывает в этой жизни, плохое или хорошее, когда-нибудь окончится, может быть, гораздо быстрее, чем мы думаем… Надо больше думать о встрече на небесах.
– Я думаю, матушка, – прошептала Евфимия. – И я за него молюсь.
В Цветоносную неделю на утрени в обители спели новую стихиру. Поначалу игуменья колебалась, говорить ли сестрам, чьим сочинением она была, но потом решила, что туманные отговорки могут породить больше толков, чем правда, тем более, что всех монахинь стихира просто восхитила. К некоторому удивлению Кассии, известие об авторстве сестры приняли тоже с восторгом, наперебой стали вспоминать, как император посетил монастырь, как хвалил их занятия, и тут же все признались, что молятся за государя, чтобы он обратился к истинной вере и не умер в ереси. Игуменья едва не расплакалась: в этот день она ясно поняла, что обитель, в которую она столько лет вкладывала свою жизнь, теперь отдавала ей сторицею – и, может быть, не только ей, но и тем, кто был ей дорог… Ведь, в конечном счете, есть ли на свете что-нибудь дороже молитвы, хотя люди так часто презирают ее и не верят в ее силу!..