Народившийся свет озарил ребенка. Прижавшись к источнику, ребенок спал.
Боясь его потревожить, она осторожно поднялась с колен и, освещая себе путь младенцем, пошла искать попранную землю.
В пустоте присутствовали стеклянные звуки. Кто-то стрелял в небытие, не понимая его бесконечности. Ей сигналили из другого пространства, предлагая вернуться. Стеклянные звуки приходили сбоку. Но когда Лушка к ним разворачивалась, они все равно сползали в сторону, признавая свою незначительность. И Лушка поневоле шла туда, где не обозначалось цели, а лишь туманно, как фонарь в ночи, качался ближний свет от ребенка. Путь все больше делался напрасным, но Лушка, отчаиваясь в усилии, шла куда звал ее сын, соглашаясь на то, чтобы путь для нее остался ничем, но был нужен ему, потому что себе она больше принадлежать не желала.
Ребенок чмокнул губами и выпустил сосок. Он сделал это так, как делал живой.
Ну да, нашла Лушка логику происходящего, ведь я его не похоронила, значит, он должен быть жив.
— Я и так жив, — отозвался, не просыпаясь, малец.
Она не удивилась. Было так, как должно быть. Он у нее на руках. Она несет его и не выпустит.
Очередной стеклянный хлопок заявил о дороге назад, и она испугалась, что какой-нибудь из выстрелов убьет и сына, и спросила:
— Но этого с тобой больше не произойдет?
— Я полагаю, что когда-нибудь произойдет, — странно ответил малец. — Но это не имеет значения.
— Как это может не иметь значения? — встревожилась она. — Что может тебе угрожать?
— Все очень просто. — Малец почмокал во сне губами. — Но это можно вспомнить только потом.
Она отважилась спросить:
— Как ты вообще можешь вспоминать — ведь тебе два месяца?
— Два месяца было тому, что умерло, — спокойно прозвучал малец. — Теперь месяцы не существуют.
— Тогда сколько же тебе? — спросила Лушка.
— Сколько и другим, — сказал малец.
— А сколько другим?
— Тебе показалось бы много.
— Но ты все равно маленький? — испугалась она. — Ведь ты у меня на руках?
— Это ты у меня на руках, — возразил малец, и она тут же согласилась, что это так. Это так, потому что он спасает и светит во тьме. И она побоялась спрашивать дальше. Вдруг ему год? Или больше? Как он понимает то, чего не понимает она? И она молчала. Она боялась его потерять, если узнает, что он так быстро вырос.
— От знания теряется только незнание, — сообщил малец из своего сна. — Значит, от знания находят.
Он прав, подумала она, но я опять сомневаюсь. Я сомневаюсь в своем праве знать, потому что тогда придется любить то, что хочешь узнать, и радоваться тому, что узнаешь. А как я могу любить то, что не он, и радоваться хоть чему-то, что не будет наказанием? Он предлагает мне жить, и я пробую, и у меня получается больше, чем было, получается, как выкопанный клад… В этом нет справедливости. Я не хочу, мне нельзя. Они зовут обратно, но я не хочу, потому что нельзя.
— Ты совсем не ты, — сказал малец. — Ты не отдельно, а вместе. Через тебя расходится везде. Ты кормишь мир своим молоком.
Ну да, ведь я мать, вспомнила она, каждый должен быть матерью. Тогда мне понятно. Когда я не хочу жить, я опять убиваю.
Господи Боженька. Я хочу убедиться словами. Пусть он скажет мне, что разрешает мне жить.
— Ты родилась. Это и есть разрешение, — сказал малец, не просыпаясь.
Но от преступления все становится преступлением…
— Это не дает права на смерть, — возразил малец.
— Но я все еще не могу. Вина закупоривает дыхание, и я не могу.
— Можешь, — сказал малец.
— А как же дышать? — спросила она.
— Это не главное, — сказал малец.
— А что главное? — спросила она.
Малец не ответил, и она опять испугалась.
— Ты живешь только во мне? — спросила она, заранее ужасаясь.
— Нет, ты меня уже родила, — напомнил малец.
— Но я… Ты — только здесь… Когда вернусь, тебя не будет навсегда? Тебя — нет?
— Неужели похоже, что меня нет? — засмеялся младенец беззубым младенческим ртом.
— Нет, нет, — торопливо подтвердила она. — Ты есть. Конечно, ты есть, ты же освещаешь мою темноту. — И опять усомнилась: — Но ты должен меня ненавидеть.
— Любить лучше, — сказал малец. — Тогда видно дальше.
Да, подумала она, когда я прихожу сюда, мне тоже кажется, что я вижу дальше. А они все стреляют и стреляют. Они заставляют меня вернуться.
— Ты пойдешь со мной? — спросила она.
— Еще нет, — ответил малец.
— Ты покинешь меня? — ужаснулась она.
— Уже нет, — вздохнул малец, просыпаясь.
Господи Боженька, что мне предстоит? — воззвала Лушка во мраке.
— Идти, изживая, — ответил рожающий ее свет.
* * *
— Что она сказала? — спросил псих-президент.
— Ничего существенного, — отвернулась сестра, бросая пустые ампулы в кювету. — Что-то про жизнь.
— Жить, изживая, — внятно перевела Марья.
— Гм… Люди, которых мучают не свои проблемы, не переводятся. А нам не отпускают лекарств.
— Вы знаете лекарства от проблем? — не удержалась Марья.
— Разумеется, — ответил псих-президент. — Заменить большую проблему проблемой поменьше, проблему поменьше — небольшой, небольшую — незначительной, пригодной для разрешения местными усилиями… Ничего сложного.
— А упорствующим в большем — место в сумасшедшем доме? — усмехнулась Марья.
— А вы хотели бы, чтобы гулящие девицы учили человечество жить? — проговорил псих-президент, выпуская Лушкину руку.
— Не более, чем гулящие мужчины, — пробормотала Марья. — Она спит?
— Надеюсь, — небрежно бросил псих-президент. — Чем вы ее так впечатлили, Мария Ивановна? Чтобы Гришина брякнулась в обморок, как французская маркиза… Что вы ей сказали?
— Я ничего не говорила… Я рассказывала о том, как хоронила свою мать.
— Ага, — сказал псих-президент. — Теперь понятно.
— Я не предполагала, что это может иметь к ней отношение, — обеспокоенно сказала Марья.
— Жить, изживая… Гм. Комплекс вины. Она считает, что убила своего ребенка.
— Только считает?
— Согласно медэкспертизе — двухсторонняя пневмония, не более.
— Всего лишь, — буркнула Марья.
— Мне нужен главврач, — заявила Лушка.
Дежурная сестра взглянула мельком и касательно, мимо торчащего из коротко подросших волос Лушкиного уха, и продолжила более срочную работу — приклеила разнокалиберные листочки анализов в чью-то затрепанную историю болезни.