— Четырнадцать… — Е. хотелось всхлипнуть, но она удержалась.
И ждала новых вопросов о дочери. Она ни с кем о ней не говорила, а ей хотелось. Ведь это ее дочь, это почти она сама, и ей казалось издали, что она очень ее любит. (Ветер шевельнул белые кудряшки, и маленький голосок запел что-то в своем маленьком мире.)
Я спросила:
— Хочешь, чтоб и она была как ты?
Е. выбрала самый приятный смысл вопроса и живо ответила:
— Ага, пусть красивая будет.
Я без сожаления обрушила лживую веру:
— И в тюрягу пусть, и по пять кобелей в сутки, а в промежутках бананы? Их хоть моют перед употреблением?
Мне показалось, что меня растаскивают тигриные когти. На моей территории Е. корчилась в ненависти к миру. Она не знала нюансов. Умильное созерцание дармового дочкиного счастья через миг обернулось слепой яростью.
— С-сука… — задохнулся в моем горле чужой голос.
Я пропустила определение мимо. Я сказала:
— Если ты не хочешь своей жизни своему ребенку, то, похоже, не очень ценишь свои достижения?
— Сволочь научная! Не смей моей дочери касаться, лоханка интеллигентная!
Мимо, мимо…
— Я видела, как ты себя девочкой вспоминала, пела так трогательно. Я даже козьи катышки видела. А кто-то сверху — ягодки, говорит…
— Ублюдки! — ринулась в предложенную сторону Е. — Это мне и устроили — всю жизнь одно дерьмо! Этот гад с ягодками в следующий раз мне яблоко дал. Красивое, как в сказке, я откусить не решалась, а только смотрела. (Ветер шевелил белые кудряшки…) Север у нас, только репа и вызревала. А он потом — виноград, целая кисть, такое только в раю расти могло… Виноградных ягод много, отрывала по одной, а там всё равно оставалось. Потихоньку ела, одна, он не велел маме говорить, если мама узнает, то придется все младшему братику отдать, а ему и так всякие соки в баночках, а мне даже попробовать не дают. Вообще-то он меня любил, по-моему. Он ничего ужасного не сделал, он только смотрел и гладил. Как я на яблочко смотрела и гладила. Так и не откусила, а оно сгнило. (Ветер, ветер…) Через полгода он внезапно исчез, говорили, что на соседней улице кто-то повесился, но я не поняла, я просто осиротела. Все, кто были около, на меня так не смотрели, а мать поддавала по заду, когда у меня не получались гнусные задачки на вычитание — там всегда кому-то надо было что-то отдать, а я не хотела, мне самой было мало. (Белые, белые кудряшки, почти, наверно, локоны.) Матери было некогда, она работала на птицеферме — тыкала электрическим током в куриные головы. Отец то жил с нами, то нет. Когда он вернулся в очередной раз, я подошла к нему, прижалась и попросила, чтобы он погладил. (Она считала, что это мужская обязанность.) Он посмотрел как-то не так и оттолкнул. Я заплакала и убежала во двор. У нас был двор — здесь таких нет, он был как комната, только без потолка, в этой комнате целый день могло быть солнце или целый день дождь, а ты всё равно дома, от этого получалось, что солнце — мое и дождь тоже мой, и там всегда что-то менялось и происходило. Там жил кот…
Я вместе с Е. видела этот двор, обнесенный сплошным дощатым забором с треугольно выпиленными зубьями поверху, по ним акробатически пробирался нахальный соседский кот, которого звали то Ментом, то Мусором, он сторожил сверху всё доступное и нещадно драл любого из своих соплеменников, потерявшего бдительность в охоте за стрекозой или мышью, всегда выжидая момент, когда живое будет поймано, и лишь после этого обрушивался ястребом, молниеносно схватывался с пришельцем, неизменно побеждал и тут же сжирал чужую добычу. Охотиться самостоятельно Менту было то ли лень, то ли неинтересно, и он неделями тощал на заборе — до того, что начинала клочьями вылезать сивая шерсть. Но выдержка побеждала, и он опять, истошно вопя, сваливал противника и хрустел костями не своей мыши, будто она была по меньшей мере кроликом.
В углу двора стоял деревянный сарай, разделенный на клетушки по числу жильцов. Между ним и Ментовым забором оставалась бесхозная щель, магнитом притягивавшая своей таинственной знобкой сыростью, сырость дышала даже в самое раскаленное лето, когда весь дом выжаривал на солнце подушки и перины и колотил скалками по зимним полушубкам. Между сараем и забором существовало особое бессолнечное время года, и щель казалась ходом в запретный мир. Там можно было откопать яркие черепки, толстых личинок и странной формы пустые пузырьки, которые всё еще чем-то волшебно пахли, а если не хотелось заниматься раскопками, можно не торопясь справить малую и большую нужду, испытывая недоступные в ином месте покой и удовлетворение. Двор любил своих детей больше, чем их любили взрослые.
Е. видела в сотый, должно быть, раз все ту же картину: светловолосая девочка, несоразмерно обидевшись на отцовский толчок, выбежала из дома и кинулась в спасающую тень за сараем. Стремясь к освобождению от чего-то неизвестного, что угрожающе пульсировало в теле, она забралась в самый дальний угол и, не зная, что делать дальше, старательно помочилась, но струя кончилась слишком быстро, и внизу остался призывающий голос, который не желал заглушаться надеванием трусиков, он был как раскаленный прут, протыкающий тельце рыбешки, которую иногда жарил на костерке отец. Девочка тоже ощущала себя пойманной рыбой, которую опаляет неправильно-сухой жар невидимого огня. Было почти больно, только хуже, потому что болело как бы не только в девочке, а и дальше, в соседнем воздухе и даже в близких досках забора и сарая. Она испугалась, что каким-то непонятным образом может на самом деле сгореть, и кинулась спасаться в дворовом общественном просторе. На вечернем северном ветре пожар свернулся внизу туловища, девочка повертелась, придумывая, что предпринять, от жара внутри надо избавиться окончательно, чтобы не умереть, и раз он стал таким маленьким, то его можно выдавить совсем. И она села на деревянную скамейку у крыльца своего деревянного дома и сжала себя в комок. Внутри жадно обрадовалось и показалось голодным братиком, которого нужно укачать, пока не вернется из магазина мама, и она стала раскачивать себя из стороны в сторону, упираясь ладонями в скамейку и понемногу себя приподымая, жар благодарно ее поощрил и потребовал какого-нибудь внешнего усилия, чтобы вытолкнуться и исчезнуть. Девочка сжала ноги, и напряглась, и сделалась стержнем, который надо выдернуть, и, чтобы это суметь, она помогла себе криком, и стержень разлетелся огненными брызгами, наверно, когда станет темно, эти брызги поднимутся в небо и загорятся звездами. Потому что только из этого могли делаться звезды, это теперь ей понятно.
И то, что получилось вечером, тоже было похоже на звезды, но теперь они летели вниз. Мать, возвращаясь с работы, задержалась во дворе с соседками, они ей громким шепотом о чем-то повествовали, мать ворвалась в комнату, где девочка играла с братиком, держа его на коленях и делая «козу». Мать вырвала у нее брата, как куклу, и стала бить по лицу мощными ладонями, страшно при этом молча, потом схватила со стены смотанную бельевую веревку и лупцевала куда ни попадя, пока были силы. Прибежавший от пивного ларька отец отшвырнул жену и отвез дочь в больницу, и девочка почему-то знала, что видит его в последний раз и что домой он больше не вернется никогда.