Это тоже было слишком быстро, но, если бы теперь цветовые иероглифы предстали тренированному взгляду художника, он бы запомнил. И маялся бы всю жизнь в стремлении передать совершенство, как маялся мой отец. И я подумала, что всё это в принципе не подлежит остановке, что узреть и прикоснуться к этому можно лишь единственным способом: обретя такое же движение.
* * *
Находит тот, кто находит.
В последнее время с находками у меня перебор. Чтобы завтра ко мне в форточку не влетела шаровая молния или не попросился на постой небольшой НЛО, я вынуждена приступить к выводам.
Ладно, меня наглядно убедили, что человек не заканчивается волосами. Собственно говоря, я не удивлюсь, если с волос он начинается. И, собственно говоря, это очевидно и в каком-то смысле всем известно, но все при этом усердно делают вид, что ничего такого нет и быть не может. Ибо тогда придется пугаться не своего начальника или прохожего в темном проулке, а, возможно, самих себя.
Я всегда подозревала, что с человечеством что-то не так. Человеческая логика прослеживается лишь в малых масштабах, преимущественно в масштабах единицы. Иногда вступает в действие направленность малой или большой группы. Но вряд ли кто-нибудь обозначил направленность и логику населения Земли, а тем более такого явления, как Жизнь. Наибольшее обобщение, которое удалось сделать общественному сознанию, — это эволюционный закон. Закон усложнения. Но даже он порождает вопросы, на которые затруднительно ответить. Вызывается ли эволюция одной лишь приспособляемостью к изменению среды? Потому что вряд ли одной физической приспособляемостью можно объяснить египетские пирамиды, Аппассионату или таблицу Менделеева, как и великое количество прочих малообоснованных прозрений. Что биологическому телу до Мадонны Рафаэля или до философских школ? Ни закусить, ни выпить. Однако кто-то упорно сует нос в мироздание, задает идиотские вопросы и изобретает идиотские ответы, полагая почему-то, что истина должна располагаться среди грубой физики изначальной биологии. Но если бы мы сумели, не впадая в паралич, осознать, что то, что мы считаем собой, — лишь малая часть нас самих, или то, что вопрос может родиться в одной плоскости, а ответ находится в другой, что уже глупо возносить себя в цари природы, не зная ни собственных пределов, ни переделов своего царства, мы приблизились бы, быть может, к ответам не столь ложным.
А я, помимо воли вступившая в неведомый край, что не планировалось ни моими близкими, ни мною самой, — что делать мне? Что делать мне с этим краем и с самою собой? Даже если я заставлю себя отвернуться от всего, что случилось, это уже не исчезнет. И не существует сказочной службы, которая любезно сообщит адрес, где расположилась необходимая мне помощь.
Эта дура Е. распахнула ставни на моих закрытых окнах, но, кроме больных психиатров, меня не ждет никто.
* * *
Я не люблю таскаться по улицам, где через одного нахально прут навстречу, компенсируя себя тем, что вынуждают уступать дорогу, так что остающийся за мной след может служить доказательством, что я постоянно с похмелья. И все же мне захотелось выйти из дома.
И ничего удивительного, я уже две недели не спускалась даже в магазин, и мои собачки без протеста терпели манную кашу на молочном порошке. Я выбиралась с ними под небо только утром, когда начинала свое злокозненное шорканье придуряющаяся пенсионеркой дворничиха, да ночью, когда ходишь хоть прямо, хоть зигзагом, но вполне добровольно. Должно быть, и во мне созрел своего рода сенсорный голод, как у незабвенной старухи со стеклянной трехлитровой молнией, и мне пора ощутить сплюскивающую темноту транспорта, чтобы до некоторой степени убедиться в собственном существовании.
Я вышла. Я шла по улицам, не уступая. И радостно презирала всех сворачивающих с моего пути.
Спохватилась я поздно: разгораясь злорадством, я поднималась в квартиру Л. Я выжала звонок, как на всё уполномоченный представитель ЧК, оттолкнула ладонью перепуганную физиономию Л., совершила рейд по всем помещениям, но ничего подозрительного, которое могло бы меня удовлетворить, не обнаружила. Но когда отсутствие криминала останавливало ЧК?
— Маша… Маша… — бормотал мне в пятки живодер Л., не врубаясь в ситуацию.
— Маша?.. — визжала я, круша все вокруг. — А как жену зовут, уже и знать забыл? Я покажу тебе и Машу, и Дашу, и прочих сук!
Он перестал сопротивляться сверзнувшемуся цунами, он медленно придвигался к телефону. Я опять (то есть теперь не-я) сообразила поздно, потому что он говорил по телефону безразлично; а во мне еще не прекратилась жажда разрушения, так что мне (не-мне) и в голову не пришло возможное предательство. И только когда он положил трубку и взглянул с неуместным торжеством, не-я что-то поняла и очень испугалась. И просто куда-то провалилась, потому что ни за какие блага не хотела иметь дело с милицией. А я осталась. Было похоже, как если бы кто-то трусливо бежал с места преступления, удачно подставив вместо себя случайного прохожего.
Я (я) осмотрелась и, заморозив в себе удивление и стыд, стала спешно заметать следы погрома. Л. смотрел с неудовольствием, но молчал. Я более-менее преуспела. Он сторожил дверь, чтобы я, видимо, не улизнула раньше времени. На его лице уже проступало сомнение — в своем мероприятии, как я предположила. Сомнение трансформировалось в беспокойство, он ни на что не мог решиться, даже хоть что-то сказать, если же слово подпирало, он старательно его сглатывал и наглотался столько, что теперь придется принимать пурген. Наконец в дверь требовательно позвонили.
Я ошиблась. Это была не милиция. Эти были в белых халатах. Где-то во мне злорадно хихикнуло, а я мгновенно осознала опасность, угрожающую мне.
Я без труда могла бы ретироваться еще пять минут назад, но сомнамбулически ждала неизвестно чего, а теперь? Выручила собачья наука: перед опасными животными лучше не делать резких движений.
Нас щупали цепкие подозревающие глаза. Л. все больше нервничал, я всё больше становилась спокойной.
Версия Л.: ворвалась, спятила, всё перебила, орала, что жена, а его жена в больнице.
Версия моя: да, его жена в больнице, я заглянула проведать, попыталась кое-что прибрать, но если кого-то не хотят видеть, то об этом можно сообщить цивилизованно, а не вызывать исподтишка фургон психушки, но, если вы желаете, я могу с вами поехать, только, может, вы оставите ему что-нибудь успокоительное?
Л. не вовремя побледнел, его руки затряслись, халаты переглянулись. Один достал шприц, с хрустом обломил ампулу — во мне грохнуло предчувствием.
Халаты удалились. Мне захотелось справедливости:
— Смысла приносить извинения нет, но тем не менее. Скажу во взрослом состоянии то, чего не говорила даже в детстве: это не я.
Он вскочил, как от нового укола, но я уже направилась к двери.
Хорошо он вздрогнул. Он испугался, что придется поверить.
А я сама — верю?
Я, выйдя, прижалась спиной к чужому косяку, я хотела оставить позади то, что недавно было отрезком, пусть не самым удачным, моей жизни, но прошлое, уродливо вывернувшись, продолжало оставаться настоящим и даже затягивало меня вопреки моей воле в какой-то разрушительный хаос, с которым я не знала, как управляться.