Ускакал, а мы сомневаемся, не поспешить ли ему на помощь? Решили – нужна ему помощь. Отрядил начальник заставы всех свободных от службы, и мы – тоже на коней. Спешили, естественно, но в двух местах дорога обвалами была завалена. Мы предположили, что вызваны они специально бандитами после того, как Нагорный здесь проскакал. Так оно и оказалось в действительности. В общем, прибыли мы на помощь к шапочному, как говорится, разбору. Нагорный лежит возле юрты на ковре, весь в крови.
Но я, сыны и внуки мои, опишу, как все произошло там, в долине. Когда Нагорный подскакал к аулу, Келеке там как раз речь держал, сидя у байской юрты на постеленной поверх ковра шкуре жеребчика. А шкура та символизировала верх уважения к гостю. Келеке внушительно говорил о каре Всевышнего, которая упадет на голову каждого, кто предаст веру предков и поддастся безбожным Советам. Скажет предложение, отхлебнет глоток бузы – крепкого напитка из пшена и кислого молока – подождет, пока родовая знать накивается в знак согласия и одобрения, затем только вновь продолжит. А пастухи перед ним стоят, опустив низко головы и скрестив руки на животах. Знают, до Творца Всего Сущего далеко, покарает он или нет – это еще вопрос, а вот Келеке, пойди поперек его слова, пустит в ход камчу или клинок.
Подскакал Нагорный к юрте, спрыгнул с коня и прошел на ковер, на котором сидели Келеке и родовая знать. Те растерялись даже. Не ждали, что вот так, без оружия, без надежной охраны пограничник приедет в аул, в котором Келеке находится. Они считали, что пограничники его очень боятся. Нагорный же встал впереди главы банды и начал говорить, что советская власть – бедняцкая власть, поэтому богачи и ведут против нее войну. Поднялся Келеке и хлестнул Нагорного камчой. Кинулись на Нагорного телохранители Келеке, стегать плетьми Нагорного стали. Вздрогнула, насупившись еще больше толпа пастухов, а Нагорный стоял и не переставал говорить. Даже не отирая кровь с лица. Смотрите, дескать, джигиты. Смотрите. Вот так, и вас поодиночке всех засекут плетьми. Правды, дескать, они боятся. Ложью живут.
Келеке вскочил, кричит на Нагорного, чтобы замолчал, а тому – что за указ бандитский? Тверд в своих речах. Сбили тогда с ног комиссара, топтать ногами принялись, бить не только плетьми, но и сапогами. Потом подняли окровавленного и приказывают, чтобы признался, что поддался дьяволу и тот учит его сбивать с пути истинного правоверия. “Говори!” – орут во все глотки. Нагорный и заговорил. Бесстрашно:
– Баи запугали вас, джигиты! Ложью опутали. Бедняки всех наций – братья! Богатеи всех наций – враги им. Гоните кровососов!»
Рублев достал сигарету, закурил, но тут же спохватился. Затушил ее и сунул обратно в пачку.
В Ленинскую комнату вошел Антонов и остановился у порога. Рублев даже не услышал этого, в его встревоженном воображении рисовались сцены избиения Нагорного, он словно воочию видел кровь на его лице, на руках, видел рассеченную плетками гимнастерку и красные рубцы на теле, видел перекошенные в бессильной злобе лоснящиеся лица баев, даже слышал их срывающиеся от гнева голоса: «Говори!» – в ответ же твердое: «Гоните баев!» – и продолжал читать письмо.
«Сбили Нагорного. И тут один из пастухов крикнул: сколько, мол, волков кровожадных терпеть будем?!
Бросились, подняв палки пастушьи, несколько молодых пастухов на выручку Нагорному, но Келеке выхватил маузер и выстрелил в грудь первому подбегавшему к баям джигиту. Рассчитывал напугать, но получился обратный эффект: пастухи озлились. Навалилась толпа на баев и телохранителей главаря, скрутили им руки и в юрту затащили всех. А Келеке из его же маузера застрелили. Тут как раз и мы подскакали.
Выжил Нагорный. Месяца два не поднимался с кровати, но выжил все же. Воевал после этого опять с бандитами».
Михаил Рублев вздрогнул, услышав голос майора Антонова.
– Чьи воспоминания читал?
Сперва не понял вопроса, но и, поняв его, сказал все же, что взволновало его так сильно:
– Жел-лезные были люди. Жел-лезные!
– Что верно, то верно, – согласно кивнул Антонов. – Пограничники тех лет – геройский народ. Ни согнуть их было нельзя, ни напугать. А сейчас разве хуже пограничники? – помолчав немного, добавил: – Но попадались и тогда хлюпики. Попадались. Но наша жизнь делала из них мужественных и сильных людей. Трус и хлюпик гибнет первым. Граница – она, гвардеец, такая, с хлюпиками никогда не была и не будет в ладу… – Антонов взял со стола письмо и, посмотрев на подпись, спросил Рублева. – Как ты думаешь, знает Аржанов о Мергене? В те годы служил. Не написать ли ему письмо?
– Можно. Как выбер-ру свободное время, сообр-ражу послание.
– С секретарем комсомольской организации посоветуйся и мне покажи. А сейчас, сложи письма и собирайся в наряд. К реке пойдем. На пост технического наблюдения.
Рублев удивился. На пост раньше и днем, и ночью ходили. После задержания диверсантов прожектор с реки сняли, и теперь он в горах, а на его месте в густых колючих зарослях установили прибор ночного видения. Смонтировали его ночью. Наряды сменялись тоже ночью. Рублев уже нес там службу с Бошаковым. Задолго до рассвета вышли они с заставы, в темноте продирались через тугаи (Рублев с первого раза запомнил странное название колючих прибрежных зарослей) и, сменив наряд, который нес здесь службу с вечера, весь день наблюдали за рекой. Начальник заставы строго-настрого наказывал не выходить из укрытия днем, запретил прорубать или проламывать тропу сквозь тугаи, а подходить к посту каждый раз по новому маршруту. И вот теперь сам собирается идти на пост днем. Отпала, что ли, необходимость маскировать прибор? Ухмыльнулся, упрекнув себя: «Ишь ты, обеспокоился. Пусть начальство думает», – но все же спросил:
– А почему днем?
– Тропу дневную пробивать. Бошаков, ты и я. Пилы возьмем.
– Товарищ майор, – вошел в Ленинскую комнату с докладом старшина Голубев, – пилы и садовые ножницы приготовлены.
Замолчал, почувствовав запах табачного дыма.
– В курилку Ленинскую комнату превращают, – проворчал сердито. – Знать бы, кто это сделал?
– Тут и гадать не нужно, Владимир Макарович, – ответил Антонов. – Рядовой Рублев курил. Читал письма ветеранов, разволновался, забылся и…
– Так что ли? – сердито спросил Голубев Рублева. – Где окурок?!
Рублев достал сигарету, почти целую, из пачки и показал.
– Вот она, товар-рищ стар-ршина.
– И карманы окурками пачкать не положено, – все еще строжась, проговорил старшина. – Иди и выкинь в урну. Разволновался! Забылся! Солдат называется… На первый раз прощаю. Понял?
– Так точно! – ответил Рублев, собрал письма и обратился к начальнику заставы: – Р-разр-решите идти, товарищ майор?
Через четверть часа, взяв ножовки и садовые ножницы, вышли они с заставы и спустились вниз, в старое русло. Свернули с дороги в камыши, и сразу стало трудно дышать.
Первый раз Рублев оказался в зарослях камыша днем, когда солнце в зените и припекает так, что все живое – и птицы, и насекомые, и зверушки – стараются укрыться в тени. Ему показалось, будто попал он в парилку как раз в тот момент, когда на полке хлестал себя веником Яков Нечет и просил умоляюще, со стоном, плеснуть на каменку еще ковшик. Но если в парилке пахло распаренным веником, то в камышах воздух был затхлым, словно протухшим, и пыльным. Белая камышовая пыль сразу же легла тонким слоем на зеленые фуражки, и они стали уже не зелеными, а седыми, вскоре же вовсе белыми. Побелели, словно их обсыпали сахарной пудрой, гимнастерки и брюки, пыль въелась в голенища сапог, от нее нестерпимо першило в горле.