– Но какие бы несуществующие полки мы сюда ни приводили, – усомнился Кривонос, – на поляков это не подействует. Провизии у них много. Гонцы Потоцкого наверняка рыщут сейчас по соседним воеводствам, собирая подкрепление. И вообще мне не верится, чтобы после коварства, которым мы выманили гарнизон лагеря под Желтыми Водами, поляки вновь купились на него.
– Страшные события у Желтых Вод принадлежат тому военному опыту, который погибшее войско обычно уносит с собой на тот свет. В лагере Потоцкого учить на нем воинственных гетманов некому. На рассвете начинайте закладывать наш лагерь. Только не очень укрепляйте его. Пусть поляки видят, что возводим его не для обороны, а для ночного прикрытия от залетных разъездов. А в общем – готовимся к штурму.
– Разве что поляки согласны трижды попадаться на одну и ту же нашу хитрость… – неохотно согласился первый полковник войска с планом Хмельницкого.
Отпуская офицеров, Хмельницкий попросил остаться капитана Рунштадта. Вопреки опасениям Кривоноса, всегда отличавшегося особым недоверием к полякам и прочим иностранцам, этот германец служил честно, и Хмельницкий решил столь же честным оставаться и по отношению к нему.
– Я не могу вечно держать вас, капитан, в своей армии то ли в роли пленного, то ли наемника, не получающего надлежащего жалования.
– Справедливое замечание, – согласился капитан. – Хотя теперь мне кажется, что тогда, в первой схватке у Днепра, я перешел к вам добровольно.
– Это не совсем так, – спокойно парировал Хмельницкий, – и мы оба помним это. Вас вынудили обстоятельства. Но теперь я хочу, чтобы вы знали: если в сражении за этот лагерь мы одержим победу – наградой вам будет полная свобода. Вы сможете взять с собой пятерых солдат-германцев, которых выберете сами, и покинуть мой стан. Единственное условие, под честь прусского офицера: вы сразу же направитесь отсюда в Бар или в Каменец. То есть не присоединитесь к польской армии, которая действует против меня. Не присоединитесь по крайней мере в ближайшие два месяца.
– Понятно, вам не хочется, чтобы поляки вновь получали опытных артиллеристов, – сдержанно объяснил вместо него Рунштадт.
– Считаете мои условия несправедливыми? Неприемлемыми? Капитан немного помолчал, но вовсе не потому, что принялся взвешивать на весах своей высокой морали степень справедливости условий, продиктованных полководцем-победителем.
– Извините, господин командующий, но я не смогу отказаться от этой щедрой награды.
– И не следует.
– Уже хотя бы потому, что, отказавшись от нее, почувствую себя рабом, возлюбившим сытную клетку и золотые кандалы.
– Выбор пяти солдат за вами, – вежливо напомнил Хмельницкий. – Постарайтесь уводить не самых лучших бомбардиров. Они ведь нужны вам только для сопровождения, чтобы не оставлять вас вне нашего военного братства наедине с опасной дорогой.
– В таком случае позвольте сегодня же ночью отсалютовать вам в честь своей свободы. Всего по два ядра на орудие. Но бить станем по кострам, подкравшись к самому лагерю. Потери будут такими, что до утра поляки так и не смогут прийти в себя. А главное, они потеряют покой не только в эту, но и в последующие ночи.
– Согласен, капитан. Только не отдайте полякам ни одного орудия.
– Мы, германцы, господин командующий, остаемся солдатами, независимо от того, кому служим. Клянусь честью прусского офицера. Начну, как только стемнеет. Вначале отправьте под лагерь усиленные разъезды, способные распугать лазутчиков Потоцкого.
Хмельницкий сам наблюдал, как под черно-синей завесой позднего вечера двухколесные артиллерийские повозки без лишнего шума, по одной, уходили в сторону польского стана. Прежде чем вывести эти десять орудий за обводной вал, фон Рунштадт и его заместитель лейтенант Голбах лично осмотрели подступы к лагерю и вешками наметили место каждого орудия, оставив у вешек по десятку казаков-пластунов, пытавшихся никак не выдавать своего присутствия. Эти же казаки должны были потом усилить охрану орудий.
Поняв, что казаки не собираются с ходу штурмовать их лагерь, поляки даже не попытались обезопасить себя крупными разъездами, усилив только охрану на валах. Поэтому обстрел оказался совершенно неожиданным для них. Орудия возникали в тех местах, где еще несколько минут назад их не было. Они били с разных сторон. Причем ядра довольно точно ложились по сосредоточению костров и по обозу.
Пять орудий капитана своими меткими выстрелами с ближайшего холма, почти прямой наводкой, буквально растерзали недавно прибывший продовольственный обоз коронного войска, повергнув польских командиров в абсолютное уныние. Тем более что еще до наступления темноты разведка донесла: подступы к лагерю с севера уже перекрыты казачьими заставами и разъездами татар. И что к казакам подходит татарская орда, которая, судя по всему, тоже расположится где-то на северо-западе их стана.
Пока польские бомбардиры засекали расположение казачьих орудий, пока пристреливались, оказывалось, что били они уже по пустым местам. Ночью капитан выстрелил всего лишь двадцать ядер. Но утром, как только поляки угомонились и попытались забыться в коротком сне, вновь словно из-под земли появились и ударили по ним орудия. И вновь – по обозу и шатрам.
15
Миновав заставу, Хмельницкий спустился по узкой тропинке, на которой конь обдирал себе бока о кусты шиповника, в небольшую низину, посреди которой, в густой роще, расположился тайный лагерь Урбача. То, что здесь творилось, похоже было на таинство некоего языческого ритуала, а сами собравшиеся в лагере напоминали секту самоистязателей, забившихся в лесные дебри, подальше от православных глаз и мирских занятий.
– Так, говоришь, казаков всего шесть тысяч, а татар и вовсе нет? – «допрашивал» Урбач «ангела смерти», в роли которого выступал доброволец Галаган, поднося к его лицу зажатый в кузнечных клещах раскаленный шворень.
– Не шесть, я говорил, а шестнадцать. Пошлите своих пластунов, пусть лучше меня посчитают их, султан-паша заморский.
– Но татар-то нет. Мои разведчики обшарили все окрестности.
– Они чуть дальше, за леском. Их восемь тысяч. И привел их Тугай-бей, перекопский мурза.
Командующий минует «пленного» и подходит к высокому кресту, на котором распят, то есть привязан веревками, другой «ангел смерти». Хмельницкий узнал его: старый казак, десять лет проведший на турецких галерах. Кличут Огирем.
Гетман какое-то время молча смотрел на него. Так продолжалось до тех пор, пока мученик не открыл глаза и, сдерживая мучительную боль в руках и ногах, спросил:
– Не хочешь помолиться за меня, атаман? Когда еще тебе придется творить молитвы перед ожившим Иисусом на украинской Голгофе?
– И давно ты «блаженствуешь» на этом кресте?
– Да, считай, с восхода солнца.
Командующий посмотрел на поднявшееся к полудню холодное весеннее солнце, на оголенное, посиневшее от холода тело пленника, на котором старые рубцы от турецких плеток перемежевывались с рубцами, безжалостно оставленными его новоявленными «палачами». Теми самыми, что сидят теперь в нескольких метрах от распятия и на глазах у мученика аппетитно поедают свежее, в три пальца, сало…