Воронцов остановился, присел за кустом крушины, выглянул с любопытством и страхом одновременно. Нет, строили окруженцев не десантники. Те тоже оборванные, в бинтах, и вооружены кто чем. А эти… Что-то там, в балочке, происходило не то.
– Драпать? Вашу мать!.. Шкуры! – кричал чернявый перед неровным строем, больше похожим на сбившееся стадо лишённых воли людей, грязных, расхристанных, одетых во что попало, кто в своё, кто в немецкое. – Сброд! Блядский сброд!
– Старшой! Ты полегче со словами! Лингвист! – вдруг отозвалось стадо одиноким, но твёрдым голосом.
– Мы что, на смерть шли, под пули, чтобы твои матюги здесь выслушивать! – поддержал говорившего другой голос, такой же решительный и злой.
Лицо чернявого подпрыгнуло:
– Что?! Кто это сказал?!
Шеренга задвигалась, угрюмо гудя голосами и шаркая разбитой обувью, выровнялась. Шеренга молчала. Она отчуждённо и озлобленно смотрела, как этот смуглолицый человек в командирской папахе, взявшийся невесть откуда, снуёт перед ними, усталыми и голодными, укоряя их трусостью, неумением воевать и всем тем, в чём виноват был весь фронт, а не только они. Человек в папахе обошёл сложенное в штабель оружие, внимательно вглядываясь в каждый автомат, в каждый пулемёт, в каждый затвор, словно отыскивая ещё какую-то и, быть может, самую главную улику вины этих несчастных людей, чтобы наконец поставить последнюю точку в решении их судьбы. Остановился и поддал носком сапога винтовку с разбитым прикладом, наспех стянутым солдатским ремнём.
– Где, я хочу знать? Где ваш полк? Где командир полка? Бросили? – Он выдержал паузу, недолгую, но достаточную для того, чтобы шеренга окончательно подобралась и перестала дышать, думая о своей судьбе и уже свыкаясь с самым худшим. – Да знаете ли вы, шкуры, что значит оставить в бою позиции и бросить своего командира?
– Да сам ты шкура, – спокойно, сквозь задышливый кашель, какой бойцы приобретают в сырых, холодных окопах, сказал долговязый боец с забинтованной головой. Повязка на нём была совсем свежей и светилась над шеренгой, как фонарь. Боец сказал тихо, может, самому себе, но не рассчитал, и услышали его все. И этот неожиданный возглас сразу раскрепостил остальных. Закашляли громче, вольнее, послышались нервные усмешки и возгласы озлобленных, измученных людей, сумевших преодолеть свой последний страх. Шеренга задвигалась, загудела, стала поглядывать на сваленное у ног оружие. Но возле миномётных труб стояли автоматчики с новенькими ППШ.
– Что-о?! Да я тебя!.. – И смуглолицый, сбив на затылок папаху, кинулся к долговязому. Пальцами правой руки он судорожно скрёб и никак не мог расстегнуть новенькую рыжую кобуру, плотно сидевшую на командирском ремне.
Автоматчики вскинули свои ППШ, но никто из них не посмел открыть огонь. Шеренга окружила оружие, но разбирать его тоже не посмела. Чей-то голос остановил окруженцев от последнего шага.
– Ну? Давай! – закричал долговязый, срывая с головы бинты.
– Зас-с… Зас-стрел-лю! – шипел, задыхаясь от ярости, человек в папахе.
Они стояли друг против друга: боец и батальонный комиссар. Боец рывками сдёргивал с головы прилипшие бинты. А батальонный комиссар всё никак не мог вытащить револьвер.
– Давай! Нам уже ничего не страшно! Вот сюда целься, комиссар! Куда немец метил! – Боец шагнул к батальонному комиссару. Его душил кашель и отчаяние. Он тыкал грязным пальцем в кровавое месиво чуть выше виска. – Мы – там!.. Там были! А ты… где? Уже вон и зимнюю форму успел получить…
Человек в папахе отпрянул, оглянулся на автоматчиков, на группу командиров, стоявших неподалёку и наблюдавших за происходящим с молчаливым напряжением. Что-то произошло в этом железном человеке. Он сразу ссутулился, уменьшился в росте и не произнёс больше ни слова. Автоматчики, напружинившись, переступали с ноги на ногу, переглядывались в нерешительности и ждали приказа. Они, готовые ко всему, стояли против сгрудившихся у оружия, оборванных, пропахших дымом и страхом людей, действительно оставивших свои позиции, но повинных лишь в том, что враг оказался сильнее и что он так легко рассёк оборону фронтов, казавшихся несокрушимыми, и в итоге оказался здесь, всего в двух-трёх переходах от Москвы. Но команды стрелять на поражение, уничтожить этих трусов и паникёров, пропахших сырыми солдатскими портянками и лесными кострами, так и не последовало. И папаха на крепко посаженной голове особиста, все эти стремительные минуты безраздельно командовавшего в лощинке, едва не ставшей расстрельным местом, выглядела уже не так внушительно. Револьвер, который всё же оказался в руке, стал ему мешать. Надо было его куда-то деть. Он судорожно двигал рукой и никак не мог попасть стволом в необмятую рыжую кобуру, ещё не приученную к округлому телу револьвера.
– Слушай, комиссар, кончай эту бодягу, – тихо и совсем не по-уставному сказал Старчак. – Людей накормить надо. И – на позиции. – И, повернувшись к траншее, вдруг громко и зло крикнул: – Раненого – перевязать! Почему его сразу не отправили в тыл? Вы что, не видите, он не в себе? Петров! Где лейтенант Петров?
Батальонный комиссар подавленно молчал, о чём-то переговаривался со старшим группы автоматчиков.
– А этих в бою проверим, – распоряжался Старчак; он брал на себя всё и понимал, что, если что случится, первым в лощинку поставят теперь его самого, самовольно принявшего на себя ответственность за этих людей, которым он сейчас вернёт оружие и которым затем придётся доверить участок обороны. – Старшина, командуй! И пусть помнит каждый из вас: кто побежит – к первой берёзке…
В группе командиров Воронцов увидел и старшего лейтенанта Мамчича, и офицеров из артдивизиона. Все стояли хмурые, нахохленные, словно и их всех эти минуты держали под дулами автоматов.
Шеренга же будто вздрогнула, вздохнула с облегчением и что-то наперебой стала доказывать автоматчикам, которые, набычившись, всё ещё припирали её короткими стволами автоматов, продолжая отжимать от штабеля с оружием.
Что с ними хотели сделать? Что здесь делает и что задумал этот смуглолицый человек в папахе? Неужели расстрелять? Прямо здесь. За что? За трусость? Но ведь они прорывались из окружения, и прорвались! С боем! Вынесли раненых, в том числе и своего командира роты. Не бросили оружия! Расстрелять позади наших окопов, чтобы мы всё видели и знали, что такое же будет и с нами, если… В назидание… Кто эти люди? Кто этот чернявый, в папахе? Почему на нём петлицы и нашивки батальонного комиссара? Почему он хозяйничает здесь, на передовой, как в камерах смертников? Если бы не Старчак… Почему молчал старший лейтенант Мамчич и все офицеры училища? Расстрелять бойцов, которые сражались… А если сегодня немцы нажмут так, что вынуждены будем отойти и мы? И нас тогда поставят вот так же, отобрав оружие, где-нибудь в первой же попавшейся лощинке? Вместе с нашими командирами. Если бы промолчал Старчак…
Послышались команды:
– Получить сухари!
– Артиллеристы! Есть артиллеристы?
– Есть!
– Все, артиллеристы, включая ездовых, в распоряжение капитана Россикова!