Протекло несколько часов. Полуночная служба отошла, ужин рождественского сочельника закончился, бражники разошлись, кабак закрылся, нижняя зала опустела, огонь потух, а незнакомец продолжал сидеть всё на том же месте, в той же позе. Порой он менял только руку, на которую опирался. Вот и всё. Но с тех пор как ушла Козетта, он не произнёс ни слова.
Супруги Тенардье из любопытства и приличия оставались в зале. «Он всю ночь, что ли, собирается этак провести?» – ворчала Тенардье. Когда пробило два, она сдалась, заявив мужу: «Я иду спать. Делай с ним что хочешь». Супруг уселся около стола в углу, зажёг свечу и принялся читать «Французский вестник».
Так прошёл добрый час. Достойный трактирщик прочёл по крайней мере раза три «Французский вестник» от даты газеты до имени издателя включительно. Проезжий не трогался с места.
Тенардье шевельнулся, кашлянул, сплюнул, высморкался, скрипнул стулом. Человек оставался неподвижен. «Уж не заснул ли он?» – подумал Тенардье. Человек не спал, но ничто не могло пробудить его от дум.
Наконец Тенардье, сняв свой колпак, осторожно подошёл к нему и отважился спросить:
– Не угодно ли вам, сударь, идти почивать?
Сказать «идти спать» казалось ему слишком грубым и фамильярным. В слове «почивать» ощущалась какая-то пышность и одновременно почтительность. Подобные слова обладают таинственным и замечательным свойством раздувать на следующий день сумму счёта. Комната, где «спят», стоит двадцать су; комната, где «почивают», стоит двадцать франков.
– Да, – сказал незнакомец, – вы правы. Где ваша конюшня?
– Сударь, – усмехаясь, произнес Тенардье, – я провожу вас, сударь.
Он взял подсвечник, незнакомец взял свой свёрток и палку, и Тенардье повёл его в комнату первого этажа, убранную с необыкновенной роскошью: там была мебель красного дерева, кровать в форме лодки и занавески из красного коленкора.
– Это что такое? – спросил путник.
– Это наша собственная спальня, – ответил трактирщик. – Мы с супругой теперь спим в другой комнате. Сюда входят не чаще двух-трех раз в год.
– Мне больше по душе конюшня, – резко сказал незнакомец.
Тенардье сделал вид, что не расслышал этого неучтивого замечания.
Он зажёг две неначатые восковые свечи, украшавшие камин, внутри которого пылал довольно сильный огонь.
На каминной доске под стеклянным колпаком лежал женский головной убор из серебряной проволоки и померанцевых цветов.
– А это что такое? – спросил проезжий.
– Сударь, – ответил Тенардье, – это подвенечный убор моей супруги.
Незнакомец окинул этот предмет взглядом, который словно говорил: «Значит, даже это чудовище когда-то было невинной девушкой!»
Но Тенардье лгал. Когда он снял в аренду этот жалкий домишко, чтобы открыть в нём кабак, то уже нашёл эту комнату подобным образом обставленною; он купил эту мебель и сторговал померанцевые цветы, рассчитывая, что все это окружит ореолом изящества его «супругу» и придаст его дому то, что у англичан называется «респектабельностью».
Когда путешественник обернулся, хозяин уже исчез. Тенардье скрылся незаметно, не осмелившись пожелать спокойной ночи, так как не желал выказывать оскорбительную сердечность человеку, которого предполагал на следующее утро ободрать как липку.
Трактирщик удалился в свою комнату. Жена уже лежала в постели, но не спала. Услыхав шаги мужа, она обернулась и сказала:
– Знаешь, завтра я выгоню Козетту вон.
– Прыткая какая! – холодно ответил Тенардье.
Больше они не обменялись ни словом, и несколько минут спустя их свеча потухла.
Путешественник же, лишь только хозяин ушел, положил в угол свой сверток и палку, опустился в кресло и несколько минут сидел задумавшись. Потом он снял ботинки, взял одну из свечей, задул другую, толкнул дверь и вышел, осматриваясь вокруг, словно что-то искал. Он двинулся по коридору, который вывел его на лестницу. Тут он услыхал чуть слышный звук, напоминавший дыхание ребёнка. Он пошёл на этот звук и очутился возле какого-то трехугольного углубления, устроенного под лестницей или, точнее, образованного самой же лестницей. Это углубление было не чем иным, как обратной стороной ступеней. Там, среди всевозможных старых корзин и битой посуды, в пыли и паутине, находилась постель, если только можно назвать постелью соломенный тюфяк, такой дырявый, что из него торчала солома, и одеяло, такое рваное, что сквозь него виден был тюфяк. Простыней не было. Все это валялось на каменном полу. На этой-то постели и спала Козетта.
Незнакомец подошел ближе и стал смотреть на неё.
Козетта спала глубоким сном. Она спала в одежде: зимой она не раздевалась, чтобы было теплее.
Она прижимала к себе куклу, большие открытые глаза которой блестели в темноте. От времени до времени Козетта тяжко вздыхала, словно собиралась проснуться, и почти судорожно обнимала куклу. Возле ее постели стоял только один из ее деревянных башмаков.
Рядом с каморкой Козетты сквозь открытую дверь виднелась довольно просторная тёмная комната. Проезжий вошёл в нее. В глубине, сквозь стеклянную дверь, видны были две одинаковые маленькие, очень беленькие кроватки. Это были кроватки Эпонины и Азельмы. Позади этих кроваток, наполовину скрытая ими, виднелась ивовая люлька без полога, в которой спал маленький мальчик, кричавший весь вечер.
Проезжий предположил, что эта комната была смежной с комнатой супругов Тенардье. Он хотел уже уйти, как вдруг взгляд его упал на камин, один из тех огромных трактирных каминов, в которых всегда горит такой скудный огонь, если он вообще горит, и от которых веет холодом. В этом камине не было огня, в нем не было даже золы; но то, что стояло в нём, привлекло, однако, внимание путешественника. То были два детских башмачка изящной формы и разной величины. Проезжий вспомнил прелестный старинный обычай детей ставить в камин в рождественский сочельник свой башмачок, в надежде, что ночью добрая фея положит в него какой-нибудь ослепительный подарок. Эпонина и Азельма не упустили такого случая, и каждая поставила в камин по башмачку.
Проезжий нагнулся.
Фея, то есть мать, уже побывала здесь, и в каждом башмачке блестела великолепная монета в десять су, совершенно новенькая.
Человек выпрямился и уже собирался удалиться, но заметил в глубине, в сторонке, в самом тёмном углу очага, какой-то предмет. Он взглянул и узнал сабо, самое грубое, ужасное деревенское сабо, наполовину разбитое, всё в засохшей грязи и в золе. Это было сабо Козетты. Козетта, с той трогательной детской доверчивостью, которая, никогда не отчаиваясь, способна постоянно терпеть разочарования, поставила – и она тоже – своё сабо в камин.
Как божественна и трогательна была эта надежда в ребёнке, который знавал одно лишь горе!
В этом сабо ничего не лежало.
Проезжий пошарил в кармане, нагнулся и положил в сабо Козетты луидор.