– Он мне не муж, – отозвалась Лада строже прежнего и для острастки ткнула Тимофея в бок мыском сапога.
* * *
– Ты знаешь, что такое пивнушка? – сейчас Тимофей видел только её спину и матерчатую котомку на боку и правую руку, сжимавшую лохматую пеньковую веревку. В ней звякали-брякали поллитровки.
Лада не пьет. Она покупает водку, чтобы потом, когда товары в лавке иссякнут, обменять её на необходимое. К передку его тележки, к ржавому кованому кольцу привязана веревка. Лада время от времени дергала за веревку, чтобы облегчить ему подъем.
– Отвечай, что знаешь о пивнушках? – приставал Тимофей.
– Ничего.
– На привокзальной площади в Горьком была отличная пивнушка. Там мы с мужиками заседали. Вечеринка! Это, конечно, не «Прага» в Москве с шампанским. Это попроще. Но свобода! Ты знаешь, что такое свобода?
– Нет.
– А я знаю!
Без умолку болтая, Тимофей не забывал толкать себя вверх по дорожке при помощи крюка и утюжка. Колеса тележки шелестели по щебенке. Надо же помогать женщине. Ей тяжело. Она и снедь тащит, и его.
– У меня не было жены. Не успел. А родителей не помню. Не хочу. И на тебе я не женюсь. Га-га-га! Эй, бери левее! Ещё два шага! Всё, теперь прямо шагай.
И Лада послушно шла в нужном направлении.
– Ты сопьешься, Тимка, – коротко проговорила она.
– Где тут сопьешься? Что пропивать? Имущества нет. Пенсия грошовая.
– Ты всё ведь на водку потратил. Последнее. Что станешь есть?
– Завтра пойду грибы собирать! Га-га-га! Ты со мной? Эй!
Вершина холма была теперь совсем близко. Дорожка последний раз вильнула налево и перестала карабкаться по крутому склону. Теперь пологий подъем приведет их под раскидистые кроны тополей, туда, где возвышается дырявый купол надвратной часовни. Тимофей достал из заплечного пешка поллитровку. Откупоривал торопливо, ловко орудуя крюком, сглатывая обильную слюну. Исковерканная жестянка отлетела в сторону. Не прошло и пяти минут, как за ней последовала пустая стеклотара. Бутылка глухо ударилась о траву. Лада мгновенно обернулась.
– Опять ты за свое? Не мог до дома дотерпеть? А если я назло тебе эти вот четыре поллитровки сейчас в траву вылью?
Она тряхнула котомкой. Бутылки звякнули.
– А лей! С-с-с-сволочь! – завопил Тимофей.
Из-за ближайших кустов выползли двое калек. Мужик и баба. Тимофей учуял их носом. Интернатские аборигены мылись нечасто, воняли псиной и карболкой. Но эти двое – особый случай. Супруги! Парень совсем молодой, глаза вытаращенные, губы яркие, большие, как у клоуна в московском цирке. Машет обрубками рук, мычит что-то, но двинуться с места не может. Жена его, фронтовичка Панкратова, выдернула из-под мужа тележку, зажала под мышкой, а другой рукой за шиворот ухватила. Но этот «самовар» – бойкий, дергается, зубы скалит. Не чета тем, что в бывших кельях кульками лежат да мрут от тоски. Каждую неделю похороны. Интернатский сторож Фадей таскает на кладбище короткие гробы. Баба «самовара» – много постарше и, как Тимофей, без обеих ног. Зато руки у неё загребущие, ловкие, голосок звонкий, как трамвайный звонок. Эх, не кататься ему больше на трамваях!
– Клавка с-с-с-сволочь!!!
Сознание Тимофея валилось в пьяный омут. Последний зов его, последняя вспышка перед угасанием, странный, по недоразумению не высказанный ранее вопрос:
– Как ты находишь дорогу? Почему не теряешь тропу? Э? Я видел – деревце встало перед тобой, а ты его обошла. Я видел – сук нависал, а ты наклонилась. Как это может быть? Ведь ты слепа, а грибы находить умеешь! Впрочем и теряешься иногда… То видишь… то нет… Так?..
– Не так, – отозвалась она. – Не вижу я ни зги. Не раз уж тебе говорила. Нет у меня глаз. Сам же видел. Ангелы водят меня. Когда ведут – знаю дорогу. Когда засыпают – и я теряюсь. В такое время ты мой ангел ясноглазый.
– Под го-о-ородом Горьким, хде яс-с-сныя зорьки!
– Стукнуть бы тебя!
Язык переставал слушаться Тимофея. Любопытство куда-то улетучилось. Ему на смену явился пьяный задор.
– Я баб имел и до войны, и после, – собрав последние силы, твердо заявил Тимофей. – И скажу тебе прямо: в Горьком бабы ничуть не хуже, чем в Москве. Вот только Клавка – сволочь! С-с-с-сволочь!!!
Тележка выскользнула из-под его тела, укатилась, непослушная, вперед, а он завалился на спину. Земная твердь, словно досадуя на его беспутство, больно ударила по затылку. Но главное, заветное – плотно завязанный сидор с оставшимися пятью поллитровками он крепко прижимал к груди.
Мир вращался вокруг него всё быстрее. Всё вертелось вокруг прикрытого маской лица Лады. Наверное, она склонилась над ним. Зачем? Всё равно ведь ничего не увидит. Да и хорошо! Эх, страшна же рожа у него, а бабы всё равно любят. Хоть такие, но любят!
– Клавка, с-с-сволочь!!! – в последний раз, едва слышно пролепетал Тимофей и затих.
* * *
Скрипучая кровать. Висишь, будто в гамаке. Худой матрас провонял мочой. Кроватная сетка истошно визжит при каждом движении. И лежать здесь невмоготу, и выбраться наружу непросто. А тут ещё похмельная муть в голове и непрерывные позывы в брюхе. Надо как-то добраться до параши – оцинкованного ведра, прикрытого кривой крышкой. Оно стоит у двери. Добрая Лада иногда опорожняет его. Наверное, ей противно, но картонная маска не морщит нос, не кривится, всегда гладкая, всегда одинаковая. Тимофей пытается выбраться из кровати, хочет уцепиться крюком за сварной каркас и понимает: протеза на правой руке нет.
– Ты вчера опять подрался, летчик, – говорит темнота голосом Валентина.
Валентин – «самовар», человек, лишенный рук и ног. Главное несчастье Тимофея в том, что Валентин слышит, может говорить и плакать. Валентин плачет, когда в непогоду начинают болеть его руки и ноги. Валентин плачет, когда подолгу не приходит санитарка Сохви. Но стоит Валентину заплакать – Сохви является сразу. Санитарка пеленает его и помогает опростаться. В тот момент, когда она держит Валентина над парашей, Валентин тоже, бывает, плачет. Он бывает весел лишь во время еды. Кормит Валентина Тимофей. Он же подносит Валентину сто грамм, а если расщедрится, то и сто пятьдесят.
– Ты вчера распорол крюком мужа фронтовички Панкратовой, – говорит Валентин.
– Как так распорол?
– Порвал рубаху и портки.
– Какие там портки! У него обеих ног нет! Не портки – одно название. – Тимофей наконец изловчился, ухватился левой рукой за каркас кровати и вытянул своё тело из пружинного плена. Удар о грязный пол оказался чувствительным, а Валентин не умолкал. И то правда. В крошечное оконце их кельи вливалась ясная лазурь. Погода хорошая, и у юного калеки не болят давно отнятые руки и ноги.
– Ты выматерил обоих: и фронтовичку, и её муженька. Тот ответил тебе, ну ты и полоснул его крюком. Лада обозлилась. Когда ты вторую бутылку выпил и уснул, она забрала твой крюк и унесла. А фронтовичка…