– Раз уж ты проявляешь такое участие к нашей судьбе, – продолжала Анна Григорьевна, – я попрошу тебя ещё об одном одолжении. Бывает, я по две смены кряду на заводе. Бывает, там и ночую. А её надо кормить, сама понимаешь. Да и отопление у нас не паровое. Чуть дом остынет, так Ксеня начинает зубами стучать так, что мертвый проснется. Да что с тобой, девочка? На тебе лица нет!
Клава не успела ответить. Ксения уже вышла из уборной и двигалась к ним, цепляясь обеими руками за стены.
– Послушай, Клава! – шептала она. – Ты ходи к нему. Слышишь? Навещай. Он, наверное, тоже всё время голоден. Мама! Дай же что-нибудь! Ну хоть хлеба!
– Какого же хлеба? И кому? Я вам последнее скормила. – Анна Григорьевна обернулась к дочери. – Да и карточки надо отоварить. Я вчера три часа провела в очереди. Намерзлась. И сегодня опять идти…
Ксения, не в силах долго стоять на ногах, скрылась в комнате. Они услышали, как скрипнули кроватные пружины.
– Вот видишь! – зашептала мать. – Она уже встает. Сама ходит, куда следует. А ты не скажешь ли мне…
– Мне надо бежать! – Клава распахнула дверь в сени.
Потянуло холодом. Анна Григорьевна запахнулась в шаль. Сквозняк – беспечный баловник – прикоснулся к её обветренным щекам, поиграл светлыми прядями, выбившимися из прически, попытался пробраться за ворот байковой кофты. Наверное, Ксеня станет такой же, если проживет ещё двадцать лет. Анна Григорьевна мерзла, но не подавала вида, не корила Клаву, надеясь, что та скажет ей нечто важное. Сердце Клавдии дрогнуло.
– Ксения просила меня помочь одному человеку. Да я и сама должна была помочь. Вы ведь знаете о Генке, да?
– Прикрой дверь. Холодно, – попросила Анна Григорьевна.
Клавдия прикрыла дверь. Эх, упустила возможность улизнуть.
– Говори попросту. Ну? – настаивала Анна Григорьевна.
– Этот человек, о котором печется Ксеня, похоронил нашего Генку. Он знает, где могилка. Он был с Ксеней там… Ну, вы понимаете меня? А теперь он в госпитале. Тяжело болен. Я навещаю его. Такое вот совпадение.
– Может быть, сахарину ему передать? – всполошилась Анна Григорьевна.
Она побежала на кухню. Странное волнение долго мешало ей найти нужный ящик, нужную полку.
– Эй, Никита Захарыч! Не помнишь, куда я сахарин сунула? – Она обернулась к печке.
Бязевая занавеска была отдернута. Все пространство над печью да самого потолка наполняли мелко наколотые березовые дрова. Сбоку примостилось деревянное ведро, заполненное щепой и берестой.
Анна Григорьевна быстро перекрестилась.
– Прости, старик. Я никак не могу уяснить, что мы тебя уже похоронили.
* * *
Клавдия что есть мочи бежала по улице. Поселок Нижние Котлы будто вымер. Серые заборы, узкая колея, проторенная в снегу колесами редких автомобилей. Вдоль домишек – узкие тропки. Прохожие, чтобы разминуться, барахтаются в сугробах. Впереди – полотно железной дороги. Лесенка взбегает на узкий мостик. За ним – Нагорный поселок, трамвай, жизнь. Надо успеть до темноты. Тимофей ждет её. Но Анну-то Григорьевну как жаль! Сбежала, не простившись. Она стоит в дверях, на сквозняке, недоумевает. А за спиной, на койке – белое приведение, безумная дочь. Досадуя на себя, Клава приостановилась. Да кто ж нынче в своем-то уме? Её ли почерневшая от горя мать, или, может быть, те москвичи, что шушукаются в хлебных очередях?
Что сотворила с ними война? Тимофей и говорит-то странно: Зверь-Война, Зверь-Болото. Бред какой-то!
Клавдия снова глянула на часики. Семнадцать тридцать. Надо спешить. Она обещала быть в госпитале не позже шести. Ещё один, последний, раз наведается – и больше ни ногой. Невыносимо, больно, страшно.
* * *
Путь Клавы лежал в сортировочный эвакогоспиталь № 1859, развернутый в здании начальной школы, неподалеку от окружной железной дороги, среди домишек и бесконечных заборов московского предместья. Клава сошла с трамвая, прошла под мостом железной дороги и зашагала вдоль путей. Она знала: идти придется долго, до тех пор пока железнодорожная насыпь не останется далеко внизу, в овражке. Здесь Ксения всегда замедляла шаг. Сверху интересно смотреть на составы. Ползут в разные стороны. Чух-чух, чух-чух. Третьего дня она наблюдала затор. Накануне, перед затором, ясной ночью авиационная бомба упала на пути и не взорвалась. Поезда стояли всё утро, пока велись саперные работы. Клава любила поглазеть на составы, а тут такой случай! Силуэты зачехленной техники на платформах занимали её чрезвычайно. Клава любила угадывать. Если силуэт походил на пушку, то какая эта пушка: тридцатипятимиллиметровая, а может, сорокопятка, а может, и вовсе агрегат калибра сто семь миллиметров с длинным-предлинным стволом. Клава, младшая сестра лейтенанта Наметова, считала себя знатоком вооружений. Порой ей приходилось видеть и самолеты. В основном это маленькие истребители. Капитан Ильин называл их «ишачками». Над теплушками, принимая самые причудливые формы, вились прозрачные дымки. Вагоны, груженные углем, и цистерны для нефтепродуктов – вот самое скучное из зрелищ. Тут нечего угадывать. Вдоль путей бродили часовые в белых длинных одеяниях. Стволы и приклады их винтовок были покрашены белой краской для маскировки. Клава любила поглазеть и на них. А те смотрели на Клаву, улыбались. А иногда начинали кричать всякие непристойности. В этом случае Клава скрепя сердце топала дальше. Ей всегда хотелось, чтобы прогулка от трамвайной остановки до эвакогоспиталя длилась вечно, но она неизменно и скоро заканчивалась. К тому же жуткие сказки капитана Ильина лучше сальных шуток солдат – уроженцев северо-восточных областей.
На подходе к эвакогоспиталю ароматы угольного дымка и креозота разбавлялись сладким, тошнотворным душком смертных мук. Госпитальный двор на скорую руку обнесли заборцем. Листы шифера неплотно прилегали один к другому. Случайный прохожий имел случай полюбопытствовать, испугаться, отпрянуть и снова испугаться, но на этот раз – возможности стремительного падения с крутого откоса, ведущего к железной дороге. А девушка Клава с бесстрашием вступала в пределы чистилища. Она привыкла и тошнотворному запаху, и к виду гнойных бинтов, и к огромной оцинкованной ванне, куда санитары складывали ампутированные конечности. По госпитальному двору сновали озабоченные люди в белых халатах. В ворота вкатывались тентованные грузовики. Кто-то тащил носилки, кто-то исходящие паром ведра, иные ковыляли на костылях, чадя вонючими самокрутками. В углу, возле черного хода, стопкой лежали свежеизготовленные гробы. Серые тени усталости лежали на лицах. На бесконечных веревках, протянутых вдоль и поперек двора, гремело задубевшее на морозе бельё. Клава старалась не смотреть на бурые, несмываемые следы на ветхих простынях – свидетельства телесных мук. На неё никто не обращал внимания, и она по привычке заспешила в раздевалку. Там можно достать из сумки белый халат и переобуться. Время близилось к семи часам. Пора кормить Тимофея. Прежде чем юркнуть в раздевалку, она пробежалась по загаженному снежку туда, где в самом смрадном из углов этого страшного двора, за грудами ломаных ящиков, за кипами разнообразного хлама подмаргивало желтым светом окошко госпитальной палаты. Той самой палаты, где хворал Тимофей Ильин. Каждый раз, приходя сюда, Клава заглядывала в это окно. Изголовье Тимофеевой кровати находилось как раз под подоконником. В щели оконного переплета задували сквозняки, и Тимофей прикрывал голову подушкой. Клава хотела только увидеть его глаза, прошептать одними губами, дескать, я тут, уже пришла. Клава сунулась к окну. Тряхнула головой, опасаясь поверить увиденному, потерла варежкой стекло. Всё верно: постель Тимофея оказалась пуста и гладко прибрана. Клава почуяла, как в груди её зреет и ширится паника.