Недоумение развеялось быстро.
Оказалось, что в шахтах были найдены какие-то ценности, однако радости это никому не доставило. Пряталось все в кавернах. Одну из них батя лично сам вскрыл. Пальцем ткнул, а там стеночка тонкая. Все и посыпалось.
— Столько народу пострадало, да и я потерял покой, — хрипел отец. — Как пятно кальцита увижу, так и спать не могу, пока не раздолблю его. Меня как-то Быков пожалел и показал, что этим кавернам сопутствует. Было это еще в шестьдесят пятом. Позвал он меня тогда в кабинет, поглядел грустно, как на дитя неразумное, а потом мешочек достал. На стол породу сыплет и говорит: «Гляди, какого цвета кальцит должен быть. Найдешь такой — есть клад». Потом еще что-то говорил. Бирочка от того мешочка у меня как сейчас перед глазами: «гор. 172—1961 г.». Стал я после расспрашивать аккуратно, где да что, и выяснилось, что образцы эти из слепой шахты на горизонте 172 метра. Там сероводород пошел, ее и заделали. Где и как, уже никто не помнит. Но есть в ней что-то. Быков, скорее всего, опять допросов напугался и не стал каверну вскрывать. Я думаю, что данные должны мелькать в архиве Петровича, только я тебя, Вовка, прошу: дай ему спокойно на тот свет уйти…
Сразу после слов этих батя связь с миром потерял и в сознание больше не приходил. Может, и хорошо, что не узнал, какие там ценности, — переживать не о чем.
Махнул он тогда рукой на батину историю. Что там, в кавернах этих, неясно. Другим занимался.
«Вот он, ключик-то», — повернулся Козлякин к сундучку.
«Крузак» тем временем миновал все повороты, проехал райотдел милиции и ушел в сторону нового дома Петра. «Пора и нам», — решился «хозяин горы». Достал припрятанный куль и переложил в него журналы. Завязал. Дотащил до брошенного куска кровельного железа. Перевернул. Под ним оказалось отверстие аккурат под мешок. Выудил веревку. Привязал куль за головку морским узлом и опустил в темноту.
Травит веревку и представлет, как мешок во мраке опускается. Когда увязка ослабла, отпустил шнур и закрыл отверстие.
Груз теперь надежно покоился в одной из его тайных норок — сухой и неприметной. Оставалось лишь самому прогуляться в «подземлю» и разобраться с добычей. «Многое переменится», — понял Козлякин.
Когда опускал мешок, почувствовал вдруг: не он впереди, а эта мутная парочка.
С горы сбежал минут за семь. Еле заметный полузаваленный проход зиял темнотой. Скользнул в него и в очередной раз порадовался своему небольшому росточку. Кто другой здесь не пролезет, разве подросток какой, но тем и на поверхности дел хватает. На улице только сгущался вечер, а здесь царила вечная ночь. Фонарик зажигать не стал. Память услужливо отсчитывала шаги и повороты.
Показалось, свет забрезжил. Козлякин улыбнулся. Подарок неясных голосов — зрение в полной тьме. Сейчас обострится и внутреннее видение большей части «подземли». Точно, вот оно. Привычно пробежался «щупальцами» по штольням и штрекам. Никого. Ноги несли Володьку в глубь горы.
Хлюпнуло под сапогами. Вот он, последний поворот и лестница вниз. В прошлом году с сыном Максимкой соорудили.
«Хороший пацан вырос, — радовался “хозяин” шахт. — Когда в дом за архивом лезли, не менжевался и костер посреди комнаты соорудил, только глянул — без слов все понял.
Потом с очкастым разобраться хотел, если погонится. Даже ножичек достал, но тот предпочел пожар тушить».
Мелкая вода закончилась, и в неясном негативе подземной картинки увидел Козлякин мешок, лежащий на метровом сухом уступе. Шнур валялся рядом. За пару минут сделал из мешка рюкзак, увязав за углы. Набросил, подтянул. Все в порядке. Еще метров триста, и будет один из обжитых тайников. Останавливаться сейчас нельзя, сырость шахт уже дает о себе знать. «Градусов двенадцать, — зябко поежился он. — Надо идти». Здесь, внизу, теплом не разбрасываются — кругом камень.
«Ничего, на лежке отогреюсь», — решил Козлякин и шагнул в серый коридор.
15. М. Птахин
— Все вовремя, — бабахнул Петр на стол пачку бумаг. — Давай смотреть, что тут батя оставил. Какой там год?
Пока ехали по городу, я в двух словах обрисовал ситуацию. Но рассказывать язык не поворачивался. Такая жадность обуяла, хоть волком вой. С одной стороны, стыдно, а с другой… Вот и сейчас сижу, с собою борюсь, а так хочется схватить архив Петровского папаши — и за дверь.
«Только не ждет тебя там никто, — сам себе говорю. — Разве что Козлякин и компания. Читанёт сейчас бумаги. Поймет, что внизу интерес есть, и закрутится все сначала…»
— Какой год, говорю? — рявкнул Петр, возвращая меня в реальность. — Чего замер-то?
— Лихорадка, — буркнул я.
— Чего?
Покаялся:
— Золотая лихорадка. У меня так в начале каждого мероприятия, когда ищем что-нибудь ценное. Сильно хочется одному владеть…
— Странно, — пригляделся ко мне Петр. — У меня такого не было.
— Обычно справляюсь, — хвастаюсь. — А вот Козлякина вашего, скорее всего, именно она скрючила.
— С ним вообще загадка, — заговорил хозяин дома, что-то вспоминая. — У него перед самой войной в «подземле» чутье открылось. Моему товарищу хвастался как-то, что, если кто ненашенский в шахты заходит, чует он их.
— Лихо, — прикинул я перспективы соревнования с эдаким подземным жителем.
— Потом я и сам кое-что видел, — продолжил Петр. — Когда самая заваруха внизу началась, он на меня настоящую охоту открыл. Я тоже его присутствие как-то улавливал. Потушу иной раз фонарь и сижу — не шевелюсь, шорохи вокруг себя слушаю. Один раз так же устроился, уши растопырил, и вдруг бежит кто-то бойко. Лучик света уж появиться должен, а все нет. По шагам слышу: небольшого росточка бегун. Топот уже рядом — еще метр, еще. Я забурник поднял и стою за поворотом. Темнота кромешная — глаз коли. Вываливается тут кто-то из штрека и как шарахнется от меня, будто увидел. Слышу, упал он и говорит вдруг голосом Козлякина: «Не убивай меня, Петруха, я же не знал, что ты тоже видишь». Напугался я тогда сильно. Фонарик включил, а он как завопит снова: «Не убивай!» — и ходу на карачках, только не так ловко, как по темноте. Ослеп будто. Раза три на стенку налетел.
— Так что, прямо в темноте бегает? Видит как-то?
— Его спросить случая не представлялось, а вот Заморенка я на поверхности разок прижал, тот и подтвердил, что не все в порядке с Вовой. Причем откровенно рассказывал — будто на исповеди. Предлагал еще мне войну прекратить, а я и не участвовал в ней, сказал только: сами разбирайтесь. Не люблю я этого Заморенка, всегда пакостный был, а потом, когда в тюрьму попал, так все его нутро окончательно и проявилось.
— Уголовник?
— Да. Потом много раз попадал. Последний срок вообще где-то по России катался и освободился в самом начале девяностых. Местные сидельцы его побаиваются, он среди них в авторитете.
— А ты?