Федька давно уже прибился к Темникову, вокруг которого были богатые зверовья, встретился со своей Аленой, но жили они порознь: Федька по-прежнему почти не выходил из лесов и теперь был чрезвычайно полезен повстанцам в качестве проводника и укрывателя их в лесных дебрях.
У костров завязалась оживленная беседа. Над огнями повисли черные котлы. Вкусно запахло похлебкой с сушеными грибами. Алена куда-то вдруг исчезла, но на это никто внимания не обратил: к ее странностям привыкли. И когда кончился затянувшийся за разговорами ужин, повстанцы стали позевывать. Лазутчиков все не было. Это значило только одно: царские войска очень далеко и можно спать спокойно. Впрочем, если бы они даже были и в Темникове, так беспокоиться тоже было не о чем: пройти Журавлиным Долом с его страшными трясинами и еще более страшными «окнами» мог только очень знающий место зверовщик, да и то не в ночь.
– Ну, что же, гости дорогие, может, пора и по опочивальням? – с улыбкой сказал распоп. – А то завтра, может, с утра работишка какая набежит. Только одного караульного надо будет поставить для береженья – так по очереди и будем стеречи…
– Ложитесь все… – сказал Ерик. – Я постерегу. Я все равно не сплю…
– Что жа так? – участливо спросил о. Савва.
– Так. Не спится что-то…
– Ишь ты, ишь ты… А мне дай только головой до земли доткнуться и сичас же хоть за ноги в ад тащи… Это у тебя от думы…
– Может, и от думы…
Повстанцы быстро наладили загодя заготовленные нодьи и улеглись между ними прямо на мерзлую землю. Сибариты и любители тепла разбросали костры, размели еловыми ветками выгоравшее место, укрыли его чем могли, и легли: им было тепло, как на печи. И не прошло и получаса, как на поляне, вкруг тихо сияющих нодий, казаки уже храпели на все лады. Лошади рыли ногами землю, фыркали и сторожко пряли ушами: вокруг бродили волки. Но при огне – лошади знали это – зверь близко не подходит…
Ерик сидел на пне около тихо теплящегося костра, курил и думал. Думы его были не веселы. Большой веры в затею Степана у него никогда не было, и он пошел с ним только потому, что надо же было что-нибудь делать, куда-нибудь даваться и рассчитаться за старые обиды. Но был и маленький авось; авось, в самом деле, удастся как наладить жизнь поумнее хоть чуточку. Но после симбирского разгрома он понял, что ставка Степана бита, и – не знал, что делать. Совестно было покинуть поднявшийся народ, но веры совсем уже не было: слишком уж велико было шатание в людях. Сегодня бьют приказных и жгут приказные бумаги, а завтра крестным ходом идут навстречу Москвы. Самое лучшее было бы бросить все и уйти опять в Запорожье, бить ляхов, бить турок, бить крымчаков, бить ногаев, защищать украины Земли Русской. Но с другой стороны, как же их защищать, когда внутри-то сидит старое, обидное, для миллионов нестерпимое и ненавистное, вся эта московская гниль? И стало ясно еще одно: разломать-то они могут все, что угодно, а вот создать-то что-то ничего не удается. Хвалятся каким-то этим своим казацким строем. Да ведь в каждой деревне есть этот круг-сход и все эти свои выборные десятские, сотские, старосты, а часто для своих они хуже крапивного семени, которое хоть тем хорошо, что оно далеко, не всегда достанет. Запорожье? Дон? Так ведь они только зипуном, грабежом готового живут. Но все грабить не могут – кто-то должен и создавать. Правда, свое дело на украинах они делают, но нельзя всем караулить по украинам…
Тяжело вздохнул Ерик, и сурово было покрытое рубцами лицо, и была печаль в красивых соколиных очах. С черного неба, тихо рея, все падали редкие снежинки. Сияли золотисто огни. Из лесных чащ так отрадно пахло холодной хвоей…
Сзади послышались легкие шаги.
Ерик, взявшись привычно за пистолет, обернулся и – обомлел.
Что такое?!
Широко открытыми глазами он смотрел в это бледное лицо, в эти темные, вещие, когда-то милые глаза и не мог поверить себе и не мог выговорить ни слова.
– Это я… – тихо выговорила она. – Я, Алена…
И голос ее!.. Но он все не верил и с прежним страхом смотрел на нее. Она скорбно улыбнулась и перекрестилась.
– Я, я, я… – повторила она настойчивее. – Не оборотень, Алена…
Он понемногу стал приходить в себя. А в ней вдруг точно что оборвалось, как подкошенная она упала к его ногам и, вся корчась в подавленных рыданиях, целовала его колена, его руки, его ичетыги…
– Родимый мой… светик… – лепетала она. – Да ты ли это? Как же ты исхудал! Как постарел!.. Но все такой же орел… Как томилась я по тебе, как мучилась…
Он поверил совсем: это была она, его Алена. Это было воскресение среди дремучих лесов, среди спящего лагеря повстанцев, всего его прошлого, его молодости, его былого счастья, его былого горя. Это было чудо.
– Алена… – едва выговорил он.
– Погоди, постой… – лепетала она. – Утиши сперва душу мою, скажи: долго ты горевал тогда обо мне, долго думал, долго в сердце носил? Скажи, скорей скажи…
И она, стоя на коленях, подняла к нему свое исковерканное страстью, все в слезах лицо.
– Говори скорее!.. Не томи…
– Вот тебе крест святой, – истово перекрестился он. – Я не знал ни одной женщины после тебя…
Ее ослепило. Она думала, что умрет от нестерпимого счастья. И снова исступленно она целовала его руки, ноги, одежду.
– Два раза я был потом под Арзамасом, все искал тебя… – продолжал он. – Но никаких и следов не нашел. Я хотел выкрасть тебя и умчать туда, где никто никогда не нашел бы тебя, не отнял бы тебя у меня. Но никто не знал, куда ты делась…
– Милый, милый… – изнемогала она. – Но теперь уж никто не оторвет меня от тебя… Я собакой побегу за конем твоим… Я…
У него кружилась голова.
– Зачем? Что ты говоришь?.. – говорил он, целуя ее голову, лицо, плечи. – Теперь ты будешь моей женой перед Богом и перед людьми…
Она тихонько застонала.
– Да ведь я мужняя жена… – тихо проговорила она. – Или ты забыл?
Он потемнел, как туча.
– Нет, нет, нет… – страстно заторопилась она. – Нет, то было до тебя… Я себя соблюла для тебя… Я только к тому, что венчаться нам нельзя по их, брюханову, закону. Да и не надо – я холопкой твоей буду, собакой, рогожей, о которую ноги потирают…
И снова огневые вихри, паля и пьяня, кружили их…
И падал из темноты нежными легкими звездинками редкий снежок. Изредка кто-нибудь из казаков поднимал на мгновение голову, смотрел вокруг дикими глазами, натягивал на голову свою одежонку и снова засыпал. Кони все тревожились. Но торжественна и прекрасна была эта ночь для Ерика и Алены: такой они еще ни разу не переживали и тогда, в дни их первой, молодой страсти. И они шепотом рассказывали один другому о том, как жили они в разлуке. И когда что-нибудь особенно волновало Алену, она прижималась всем лицом к его рукам, коленам, платью и целовала их. А потом опять поднимала на него свои темные глаза и, не выпуская его израненных рук, слушала, слушала, слушала… И в свою очередь, она рассказывала ему, как пьяная, как во сне, как она искала его первое время, как ждала, как потом пробовала забыть все в монастыре, как стали все считать ее вещей женкой и как только что приговорил ее воевода к сожжению в срубе.