Наташа шла с Евдокией Семеновной сзади. Как он постарел, как раздобрел, как поседел!.. Мелькнул в мыслях образ молодого витязя с огневыми глазами, князя Сергея Одоевского, который часто, слишком уж часто на лихом скакуне ездит все мимо двора их в алом зипуне, в кафтане златотканом, в белой, опушенной соболями, епанче… Нет, то все же обычное, – да и запретное: женат князь… – а тут: Великий Государь, Царь и Великий Князь всея Русии, Великия, Малыя, Белыя, Царь Казанский, Царь Астраханский, Царь Сибирский и проч… и проч., и проч.
Глаза ее сияли, как звезды…
XXVIII. Море крестьянское
Русь закипала из края в край. Посланцы Степана Разина – большинства из них он и в глаза никогда не видал, ни слова с ними не говорил, никуда их не посылал, – работали с неусыпным усердием по градам и весям и читали людям грамоты атамановы, которых он никогда не писал. Там шептали эти шептуны, что идет атаман на бояр, на дворян, на приказных людей, чтобы всяк всякому на Руси ровен был, чтобы все было у всех обчее. В другом месте уверяли эти шептуны народ, что идут казаки с царевичем и что даст этот царевич народу православному хлеба вволю во всем полную волюшку и жизнь легкую и радостную. Там поднимали они черный люд за Никона, неправедно от бояр страждущего, в других местах ополчали они темноту против новшеств никонианских с яростью, инородцев поднимали против русских притеснителей, а раскольников за веру святоотеческую… Годилось в дело все – только бы раскачать, только бы повалить, только бы ослобониться…
И разгоралась иссушенная тяжкими невзгодами безбрежная русская степь со всех концов, взволновалось до дна, замутилось огромное царство мужицкое, морем бурным вздыбило оно под ударами грозовой тучи, что с Волги-матушки над ним заходила…
В глубокой старине, хотя и очень скудно, но зато и вольно жило русское крестьянство: не по нраву пришлось в одном месте, можно идти в другое. Правда, эту свободу перехода в наше время склонны очень преувеличивать. Если по закону и по обычаю крестьянин это право в старину и имел, то это не значит, что это право он всегда использовать мог. Перевезти целое хозяйство – как бы убого оно ни было – с одного места на другое – это совсем не то же, что переехать с одной квартиры на другую. Тут и скотинка, и снасть всякая, и ребята малые, и могилки родительские, и привычка, а главное, тут нужны деньги, чтобы на новом месте приладиться и пустить корни, а денег-то у мужика как раз никогда и не было. Уже Герберштейн отмечал, что были в его время землевладельцы, которые, несмотря на все «порядные» грамоты, заставляли мужика работать на себя шесть дней в неделю – уже в XVI в!.. Это показывает, как, легкий на бумаге, нелегок был в жизни для мужика этот переход на другое место. На такое передвижение он решался только тогда, когда на старом пепелище совсем уж терпежа не хватало. Но, конечно, старый Юрьев день этот – 26 ноября, по первопуточку, – для него, сироты, все же был известным подспорьем в его тяжкой доле, в его роли колонизатора русской, все еще порожней земли, ее дикого поля. Известные преимущества, как справедливо замечают некоторые исследователи этой эпохи, имел Юрьев день и для землевладельца даже: пока стоял Юрьев день нерушимо, землевладелец мог какого-нибудь нерадивца или кабацкого завсегдатая просто согнать со своей земли, а после отмены вольного перехода все, что ему, бедному, оставалось, это только допекать неисправного мужика штрафами да пороть его…
Первое время, на заре русской истории, землевладельцы старались превзойти один другого привилегиями и льготами, чтобы приманивать на свои земли работных людей, но уже в сороковых годах семнадцатого века стало тесно, они стали жать мужика так, что московское правительство вынуждено было у тех, кто уж очень допекал крестьян, земли отбирать и записывать на великого государя; сверх того помещик – на бумаге – должен был выплатить мужикам все, что он у них забрал противозаконно, а в вотчинах земля и крестьяне отнимались у жестокого землевладельца и передавались его родственникам, «добрым пюдям». Да и после издания Уложения 1649 года за крестьянином оставалось право перехода, но теперь он был обязан поставить на свое место другого, что, конечно, было весьма трудно: ибо там, где не сладко пришлось дяде Яфиму, не сладко было бы и дяде Якову. Это-то мужики понимали… И потому, если дяде Яфиму приходилось уносить ноги, то он не особенно заботился, кто будет на его месте, и давал тягу так, чтобы и следу его было не найти. В этом отчасти помогали ему и сами землевладельцы, а в особенности на украинах подальше от Москвы: так как за беглых в казну платить ничего не приходилось, то землевладельцы, обманывая московское правительство, весьма охотно принимали и укрывали их. А ежели приезжало, пронюхав, начальство с ревизией, то землевладельцы, чтобы прибедниться, отправляли на некоторое время в леса не только беглых крестьян, но даже и своих, часто целыми деревнями. А пройдет гроза, снова мужички возвращались к господину и трудились на него по мере сил…
Но это вечное передвижение рабочей и, главное, платежной силы очень путало дела правительства и оно всеми силами боролось против этого… Уже в удельный период князья давали один другому записи не только черных людей один у другого не переманивать, но, по возможности, и не принимать, когда они поднимутся и пойдут с своих мест самовольно. Очень благоволивший к черным людям Иван IV все же вынужден был черносошных – государственных – крестьян прикрепить к земле. Годунов – еще при Феодоре Ивановиче – начал стеснять в переходе и крестьян частновладельческих. При избрании Владислава на русский престол бояре выговорили вперед условие, чтобы «на Руси промеж себя крестьянам выходу не быти». С воцарением Романовых закрепление крестьян становилось все настойчивее, все круче, и на долю тишайшего царя выпало нанести мужику последний, сокрушительный удар еще в 1649 г., а во второй половине XVII в. крестьяне были уравнены в бесправии с холопами, и если по закону их еще нельзя было продавать без земли, то жизнь очень скоро нащупала обходы этого закона, и помещики и вотчинники стали продавать мужика и без земли, как лошадь, как корову, как барана, как всякую другую рабочую скотинку.
И это прикрепление крестьянства к земле, усиление власти воевод, образование постоянного войска, словом, торжество единодержавия и усилило разбегание крестьянской России «розно» и вызвало и укрепило казачество как в Сечи, так и на Дону, так и на главном тогда торговом пути, на Волге. Казачество это было противодействием старого вольного уклада жесткой новой государственности. И всегда и повсюду в черных людях казачество вызывало глубокие симпатии: оно теснило богатых и знатных, оно было последним спасением. И если для воевод и богатых гостей казаки были лихие люди, воры, разбойники, то для черного народа это были удалые добры-молодцы.
Но бежать всем в Запорожье, на Дон, в Жегули было немыслимо: были люди и многосемейные, и характером мягкие, нерешительные, да, наконец, после Лихолетья власть все же постепенно окрепла и очень энергично, хотя и не всегда удачно, ставила этой бродячей Руси препятствия. Крестьянство постепенно оседало, пускало корни, склоняло выю под ярмо необходимости и терпеливо шло своим воистину крестным путем. Что значительную роль в этой крестьянской драме играл Рок – инстинктивное желание великого народа закрепить за собой необъятные, выпавшие на его долю пространства, – этого беспристрастный мыслитель отвергать никак не может, но точно так же не может этот беспристрастный мыслитель отвергать и того, что много повинны были в тяжком положении крестьянства правящие классы того времени, что слишком уж обесправили они молодших людей Государства Российского, что слишком уж много требовали они себе всего и слишком мало оставляли тем, кто на натружденном горбу своем нес огромную тяжесть и их, и новорожденной Державы Российской.