– Ага, не любишь!.. – засмеялись бабы.
Костры закидали песком и водой залили. И вкруг пышущих, вкусно пахнущих котлов уселись казаки. Десятские разносили водку. Казаки крестились, молодцевато хлопали по чарке и дружно погружали ложку в котлы. Степан и старшины обедали тут же, под башней, в холодке.
– А слышал, дружок-то твой старинный помирает? – спросил Ивашка.
– Какой дружок? – сказал Степан.
– А отец Арон, казначей…
– Вправду помирает али, может, озорует только? – засмеялся Степан.
– Поозоровал он за свой век вдоволь, а теперь, видно, взаправду помирать взялся… И не встает…
– Надо будет попрощаться сходить…
– Настырный старик… И такое иной раз соврет, индо ахнешь…
– Много нынче в людях дерзания всякого развелось… – сказал о. Смарагд, уписывая вкусную похлебку. – Все один другого переплюнуть стараются…
После обеда казаки вздремнули, кто где мог, а потом, умывшись, взялись дружно за приготовления к дальнейшему плаванию. И только к вечеру за делами выбрался Степан в Троицкий монастырь проститься с о. Ароном. И жаль немного было старика балагура, и тянуло как-то любопытство: точно прикоснуться к смерти хотелось…
Дверь в келию отца Арона была отворена настежь. Степан остановился на пороге: в келье полно было монахов, и тонких, и толстых, и позеленевших старцев, и румяных послушников с волосами копной. В переднем углу горели кротко лампады и сурово смотрели из-за них темные лики старинных икон. И было в комнате торжественно тихо. На шаги Степана монахи обернулись было, но тотчас же снова обратились к кровати, с которой слышались тихие, редкие, но мучительные стоны. Монахи слегка расступились, и Степан очутился около кровати, на которой лежало что-то огромное, желтое, волосатое и страшное. Кудлатая голова была запрокинута назад и чуть видные глаза были обращены на осиянные светом иконы, и была в этих глазах немая, исступленная, бешеная мольба.
– Отец Арон… – тихо позвал один из монахов умирающего. – А, отец Арон?
Тот медленно перевел на него свои трудные глаза.
– Вот дружок твой, атаман Степан Тимофеич, проститься с тобой пришел… – продолжал так же тихо монах. – Может, что прикажешь ему?..
По желтому, волосатому, налитому лицу прошло недоумение, усилие. Глаза на мгновение остановились на лице невольно подвинувшегося вперед Степана, но не мелькнуло в них ничего старого, знакомого, человеческого. И Степан вдруг, холодея, почувствовал себя крошечным и ничтожным, как песчинка, и все его дела показались ему пустыми в сравнении с тем, что происходило тут. И снова трудные глаза обратились к тихим огням в переднем углу, и снова налились немой, бешеной, исступленной мольбой – неизвестно о чем. А желтые, налитые, мохнатые руки, теперь больше похожие на лапы какого-то страшного зверя, стали тоскливо перебирать на груди легкое, грязное покрывало, от которого шел нестерпимый дух.
– Кончается… – тихо уронил кто-то.
Сзади произошло движение, и один из монахов вложил осторожно в мохнатые лапы горящую восковую свечу. Послышался шепот молитвы. Заплывшие глаза с немой, исступленной, бешеной мольбой смотрели, не отрываясь, на теплые огни и – тускнели, тускнели, тускнели… Послышался глухой рокот в груди, оборвались стоны, и все застыло. Монахи тихо крестились. В остановившихся, остекленевших глазах сияло отражение вечных огней…
Степан на цыпочках, осторожно вышел из келии. Монастырский колокол унывно возвёстил всему Царицыну о преставлении раба Божия отца Арона…
XXIV. В Усолье
И с утра уже толпились у казачьих стругов царицынские люди, а в особенности у большого струга, на котором, как говорили, хранилась несчетная казна казацкая и около которого день и ночь стояли на часах с обнаженными саблями старые казаки. И не одна казацкая и посадская голова, глядя на этот струг, затуманилась думкой; ахнуть бы как у этих чертей казну их да и махануть куда подальше… А они – хрен с ними!.. – еще себе добудут… Не меньшее, чем струг с казной золотой, возбуждали всеобщее внимание еще два больших судна, вдруг появившаяся в казацкой флотилии: одно было все обтянуто красным сукном, а другое – черным, а на корме у обоих поставлен был эдакий крытый шатер. И возбужденно, и с большой опаской передавали все на ушко один другому, что красный струг заготовлен под молодого царевича Алексия, про которого бояре распустили слух, что он помер в январе этого года, и которого казакам удалось у бояр выкрасть, а черный, под самого патриарха Никона, которому удалось скрыться от бояр и который не сегодня завтра должен прибыть в Царицын.
– Ника-ан? – недоверчиво переспрашивали другие. – Мели, Емеля, твоя неделя!.. Нешто потянут когда казаки за Никона, коли он всю веру святоотеческую нарушил?..
– Во, говори с дураком!.. – раздавались бабьи голоса. – Ничего он не нарушал. Это бояре про него слух пустили, что он на место Христа стать готовится, а он ни слухом ни духом тут не виноват. Он только старую веру утвердить хотел. Вся смута и тут от бояр идет. Потому седни патриарха сожрут, завтра царевича, а там, глядишь, и до самого царя доберутся.
– Ох, бабыньки, хошь бы глазком одним поглядеть, какой он на себя патриарх-то бывает.
– Какой? Известно какой… – бросил, проходя мимо, какой-то казак-зубоскал. – С хвостом и с рогами…
– Тьфу, окаянный. Чтоб тебе…
Наконец, назначен был и день отвала. Так как по-прежнему стояла несусветная жара, – из страшных пустынь Азии несло, как из раскаленной печи, – то старшины решили выступить только после заката солнца. Казаки – после напутственного молебна – были уже все по стругам. Царицынцы, бросив все дела, усеяли берег. Над городом стоял колокольный звон.
Степан снял шапку и поклонился на все стороны.
– Прощай, батюшка!.. – кричали царицынцы. – Счаетливой вам всем путины. Господь с вами… Ишь, орлы наше!..
И ходко, и красиво пошел на стрежень изукрашенный «Сокол» Степана. За ним тронулся струг патриарший. Царицынцы во все глаза смотрели на него, но никого на нем не было видно, только на корме у шатра с обнаженными саблями стояли два казака на часах.
– Значит, в шатре сам-то… – толковали царицынцы. – Эх, что бы его народу-то показать… Да нешто это мысленно?.. А может, какой лихой человек боярами подослан… Скажут тожа!.. Дык што?.. Пущай издали благословил бы народ. Гляди, гляди, ребята: царевичев трогается…
И на красном струге у шатра стояли на часах два казака с саблями.
– Зря, зря они от нас все так прячут… – говорили царицынцы. – Чай, всем лестно было бы поглядеть… Чего? Степан Тимофееич, он, брат, все знает, что и к чему… Нельзя значит нельзя!.. Да что, бабыньки: а вчерась вечерком я вышла на реку белье полоскать, ан гляжу, на красном-то струге, под шатром, сидит какой-то молодец. Зипун это алый, а кафтан поднебесный, а сам из себя эдакий тоненький, тонюсенький… Так я, вот истинный Господь, и обмерла!.. А из лица-то белый…