Рябой спустил веревку, и Тренка, как мешок, без сознания повалился на залитый его кровью грязный пол…
– Ну, запиши, что в воровском деле своем он, Тренка Замарай-де, не сознался и на пристрасти… – сказал дьяк приказному. – Надо бы ему руку приложить, да… что с его теперь возьмешь?.. Вы его пока что в тюрьму уберите… – сказал он палачам. – А там видно будет…
Палачи положили безжизненного Тренку на рогожу, – она вся была в темных заскорузлых пятнах, – и поволокли его в заднюю дверь: там помещалась тюрьма. Ковыряя в зубу, разноглазый дьяк лениво пошел в сопровождении приказного на доклад боярину. Навстречу ему другой дьяк вел в застенок двух кандальников с синими бритыми головами…
Тренка долго болел в тюрьме, и за множеством дел о нем как-то забыли. Но он, холоп, не забыл ничего. И Великим постом, когда сидельцев острожных выводят по милосердию христианскому для сбора милостыни, Тренка в густой толпе на торгу ухитрился скрыться. Чрез три дня в Красном Селе – слобода под Сокольниками – земские ярыжки обнаружили на тающем уже снегу совершенно раздетый труп неизвестного человека, который, по розыску, оказался потом боярским сыном Тарабукиным. Череп его был пробит сзади. Убийцу так найти и не удалось. А еще чрез несколько дней в глухую ночь, в ветер сильный, загорелась богатая усадьба боярина Арапова. Пожар принял громадные размеры – выгорело чуть не пол-Москвы… А на другое утро после пожара вышел из Москвы по направлению на Володимер и Нижний, к Волге, щуплый, лохматый, оборванный человеченко с сумасшедшими глазами…
XIX. В воровской столице
Вывалив с шумной и пьяной станицей своей из степи на берега Дона, Степан решил совсем отделиться от Черкасска, и, выбрав себе между станицами Кагальницкой и Ведерниковской остров, он заложил на нем городок, который назвал Кагальником. Казаки быстро нарыли себе землянок и обнесли все свое поселение валом. Вся голота донская встретила восторженно славного атамана, который был со всеми приветлив и щедр, не то, что эти черти, зажиточные низовые казаки. И народ шел к нему со всех сторон: в Кагальнике он осел с 1500 человек, а через месяц у него было уже 2700. Первое время довольны были и богатеи, которые ссудили молодцев перед походом деньгами, оружием и одеждой: ссуда вернулась им с богатой лихвой. Но потом тревога стала овладевать зажиточным населением Дона все больше и больше, хотя Степан стоял смирно, никого не грабил и задоров ни с кем не делал. Тревожился и воевода царицынский, Унковский. Он то и дело посылал – довольно безуспешно – своих соглядатаев в Кагальник и доносил в Москву: «Приказывает Степан своим казакам с беспрестанно, чтобы они были готовы, а какая у него дума, про то и казаки не ведают, и никоторыми мерами у них, воровских казаков, мысли доведаться невозможно».
Из Москвы пробирались на своих крепких телегах берегом Дона на Черкасск торговые люди. Дозорные с вала пометили их. И зашумел табор:
– Эй, купцы, заворачивай к голоте!..
Купцы перепугались.
– Заворачивай, говорят, пока целы!..
Скрипучий паром перетянул торговых на остров. Разбили они свои палатки, разложили, ни живы ни мертвы, свои товары, голота, еще не успевшая пропить все, что было добыто по персидским берегам, окружила их тесной толпой и – началась бойкая торговля. Купцы здорово расторговались и, возвращаясь степями к Воронежу с пустыми телегами и тугой мошной, хвалили всем встречным торговым бойкий Кагальник. И те, забыв о Черкасске, уже сами сворачивали к голоте или скорее к голоте бывшей, так как пока все казаки щеголяли еще дорогими нарядами, редким оружием и, запустив руку в карман шаровар, позванивали серебром и золотом и самодовольно подмигивали:
– Вот они: грызутся!..
Черкасск и Кагальник зорко наблюдали один за другим, но ни тот, ни другой не чувствовали себя достаточно сильными, чтобы идти на разрыв и вражду. Степана связывало еще и то обстоятельство, что там, на низу, оставалась его семья: жена, ребята и брат Фролка. Они были как бы заложниками у богатеев. И, чтобы развязать себе руки в этом отношении, Степан поручил одному из своих близких, Ивану Волдырю, вывезти оттуда свою семью и доставить ее в Кагальник. Конечно, если бы низовые казаки не захотели выпустить семьи Степана, то они сумели бы устеречь ее, но, хотя и понимали они, что такие заложники очень хороши, они в то же время уже побаивались разгневать бешеного атамана голоты, и посланец благополучно доставил всех в Кагальник: и жену Степанову, Мотрю, бойкую и еще свежую цокотуху и щеголиху, с веселыми серыми глазами и ямочками на полных щеках, и восьмилетнего, всегда невозмутимо-серьезного Иванка с застенчивыми и круглыми, как пуговки, глазами, и двенадцатилетнюю Параску с ее смешной, соломенной, неудержимо загибающейся, как хвост скорпиона, вверх косичкой, и Фролку, худого и длинного, с уныло повисшими вниз жидкими и короткими усами и всегда точно растерянным выражением лица. Степан поместил всех их в своей землянке, которая ничем не отличалась от землянок других казаков.
– Ну, говори, Иванко: хочешь казаком быть? – приставали к Ивашке казаки. – Говори…
Ивашка смотрел на всех своими темными круглыми пуговками и не отвечал ни слова.
– Э, ребята, а у Ивашки-то турки азовские язык отрезали!.. – кричали казаки один другому. – Ни слова сказать не может.
– Ну, значит, нельзя ему в казаки идти. Без языка какой же казак?
– Ан, влес… – не по годам наивный и картавящий, отвечал Иванко. – Ан и не отлезали…
– А ну покажь!.. Потому мы без языка в станицу тебя не примем…
Поколебавшись, Ивашка серьезно показывал кончик языка.
– Ты чего ж дражнишься-то? – нападали на него вдруг казаки. – Нешто можно казакам язык казать? Да он, может, ребята, в казаки и не хочет… Говори, Ивашка: хошь в казаки? Хошь за зипунами идти?
– Хоцу… – серьезно говорил Ивашка.
– А хочешь, так надо и одеть тебя по-казацки…
И вот один вешал на Ивашку свою тяжелую саблю, другой затыкал ему за пояс штанишек турецкий пистолет с обделанной в серебро рукояткой, третий надевал свою шапку, и Ивашка стоял под тяжестью всего этого, довольный, и вдруг расплывался в солнечной улыбке.
А Фролка все никак не мог помириться с кагальницким равенством и все обижался, что ему, брату атаманову, не уважают, не кланяются, и со всеми задирался. Степан пробовал было и раз, и два урезонить дурня, но ничто не помогало, и он, смеясь, махнул рукой, а казаки начали отвешивать Фролке низкие поклоны, а когда где появлялся он, какой-нибудь озорник кричал испуганно:
– Эй вы, там… Раздайсь!.. Брат атаманов, Фрол Тимофеич, идут…
– Фрол?.. – кричал другой. – Фрол у нас в Рязанской лошадиный бог был… Фрола и Лавра называется…
– Так то в Рязанской, а здесь – брат атаманов!.. Это тебе почище лошадиного бога будет… Раздайсь, говорю!..
И все грохотали.
А Степан тем временем сидел в своей сырой, темной и душной землянке и писал грамоту то Дорошенку, который салтану турскому со своими казаками передался, то атаману запорожскому Серко, то верным людям по окраинным городам, сговариваясь с ними, в каком урочище с ними сойтиться. А гетман Брюховецкий, изменивший Москве, писал в Черкасск. Он сетовал на московских «цариков», безбожных бояр, которым приходилось подчиняться вместо царя. Самым поганским, по его мнению, делом их было свержение Никона, верховнейшего пастыря своего, святейшего отца патриарха. Они не желали быть послушным его заповеди, писал Брюховецкий, он их учил иметь милость и любовь к ближним, и они его за то заточили. Брюховецкий увещевал донцов не обольщаться обманчивым московским жалованьем и быть в братском единении «с господином Стенькою»… Степан знал о всех этих союзниках своих и выжидал. Отведавши богатства, славы, власти, он не мог уже сидеть покойно в каком-то там поганом и смешном Кагальнике.