Неделя ушла на то, чтобы высушить доску. Он расставил вокруг иконы обогреватели, запустил вентилятор. Сухие потоки воздуха овевали икону. Дерево медленно отдавало влагу. Челищев легонько постукивал по доске, покуда глухой звук разбухших от воды волокон не сменился на звонкий, какой издает клавиша ксилофона.
С великими предосторожностями, завернув икону в белый холст, он отнес ее к знакомому доктору, работающему на томографе. Поместив доску в просторное кольцо, смотрел, как с тихим шелестом движется кольцо вдоль лежащей Богородицы. На экране бежали разноцветные всплески и линии. Принтер выбрасывал множество оттисков, где лучи, рассекая икону, высвечивали травмы и повреждения, пустоты и вздутия, первичный слой краски и поздние наслоения.
Теперь, когда ему была ясна картина заболевания, когда диагноз драгоценному пациенту был поставлен, Челищев приступил к целению. Начал процесс реставрации.
В микроскоп он разглядывал поврежденные участки, как разглядывают больные клетки. Каждая частичка, каждая трещинка подвергались исследованию. В его осторожных руках появлялся то скальпель, то шприц, то мягкая кисточка, то влажный тампон. Он смывал нагар, срезал заусеницы и коросту, впрыскивал клеящую жидкость, возвращая ломтику краски ее первозданную свежесть, закрепляя его на доске.
Через месяц неусыпных трудов был очищен и восстановлен небольшой участок мафория, ярко-вишневый, как кровь, на котором драгоценно золотилась звезда. Челищев в изнеможении любовался на эту хрупкую сияющую звезду.
И время исчезло. И Москва перестала быть. Шторы на окнах, выходивших на Тверской бульвар, были задернуты. День и ночь горела яркая белая лампа, под которой светилась Богородица. И как луг под солнцем, на котором отступает тень, расцветали восстановленные ткани одежд.
Челищев не заметил, как пожелтели дубы и липы Тверского бульвара, и сверкающие вихри машин неслись в листопаде. Не заметил, как начались холодные дожди, и памятник Пушкину блестел, как черное стекло, и у его подножия печально краснела одинокая роза. Не заметил, как в первых метелях затуманились ночные фонари на Тверской, окруженные бледными радугами. Не заметил, как у водосточной трубы образовалась прозрачная наледь, в которой отражались струящиеся потоки машин, и мерцал трехцветный огонь светофора. Не заметил, как окутался зеленым туманом бульвар, и в сквере на черной клумбе заалели тюльпаны. Год пролетел, поделенный не на дни и недели, а на крохотные частицы, из которых складывалась икона и которые он спасал от гибели. Частицы были кирпичиками мироздания, которому он не давал распасться.
Его труд доставлял небывалое наслаждение, словно каждый спасенный ломтик питал его неведомым блаженством, а впереди, когда труд завершится, его ожидала небывалая награда.
Когда он снял нагар с лица Богородицы, и оно засветилось нежно-медовым светом, и маленькие губы стали, как пунцовый цветок, а в глазах, длинных и прекрасных, как у лани, замерцало звездное небо, он вдруг почувствовал исходящее от иконы благоухание. В мастерской запахло розами, и он стал озираться, ожидая увидеть цветущий куст.
Он удалился от прежних знакомых, избегал встреч. Отказался от билетов на спектакли английских и французских театров, от которых сходили с ума московские театралы. Пренебрег приглашением на закрытое торжество по случаю рождения Министра культуры. Не откликнулся на приглашение недавней возлюбленной отправиться на фиесту в Испанию. Он отключил телефон, который прежде не умолкая звенел. Он обрек себя на одиночество, но не чувствовал его. Он был наедине с восхитительной Девой, и каждое прикосновение к ней, каждый спасенный от разрушения ломтик иконы рождал небывалое блаженство.
К нему в мастерскую наведалась директриса музея. Зачарованно смотрела на икону, и ее увядшее, робкое лицо порозовело нежным румянцем.
– Ваша работа, Аркадий Иванович, близится к завершению. И уже разгорается спор между музеем и монастырем, который хочет, чтобы икона была передана церкви. Но ведь они не сумеют ее сохранить. Опять варварски закоптят, заморозят, повесят в сыром соборе. Для нее требуется специальный футляр, герметичный, с регулятором температуры и влажности. А вы как считаете, Аркадий Иванович?
– Не знаю, – тихо ответил Челищев, глядя на лучистое золото звезды, и по его лицу блуждала блаженная улыбка.
Его посетила монахиня, благочинная, мать Елизавета, из монастыря, где когда-то Богородица явилась князю Андрею Боголюбскому, и тот повелел написать ее образ. Мать Елизавета, худая, с плоской грудью, иссиня-черными пылающими глазами, гибко, несколько раз поклонилась иконе. Высоким, чуть надтреснутым голосом пропела:
– Богородица Дева, радуйся. Благодатная Мария, Господь с Тобой. Благословенна Ты в женах. Благословен плод чрева Твоего, яко Спаса родила еси душ наших.
Обратила к Челищеву истовое долгоносое лицо:
– Вы, Аркадий Иванович, не от мира сего. Вас Господь избрал, чтобы через вас явить образ Пресвятой Богородицы во дни, когда решается, быть или не быть России. Из ваших рук пречистый образ воссияет над русской землей и отведет от нее беду. Вам теперь, Аркадий Иванович, быть при Богородице неотступно, куда бы она ни пошла. А пойдет она к нам в монастырь, где явилась благоверному князю Андрею. И вы будете при ней как келейник. Она, Богородица, нам царя укажет, и вы при ней этот знак угадаете и всему народу откроете. В этом ваше великое послушание и подвиг, Аркадий Иванович. – Мать Елизавета перекрестила Челищева. Гибко согнула тонкий стан, поклонилась иконе и вышла.
Труд его завершался. По всей Москве стояли новогодние елки, как царицы, в жемчугах, ожерельях. Деревья на Тверском бульваре были оплетены аметистовыми гирляндами, и люди шли по бульвару, как в стеклянной чаще, которая звенела морозными хрусталями.
Челищев, с перевязью на лбу, в просторной блузе, с исхудалым лицом, на котором курчавилась русая бородка, смотрел на икону. Каждая частичка, каждый ломтик были согреты его прикосновениями, одушевлены его дыханием, чудесно сверкали первозданными красками. Богородица словно лежала в челне, который плыл по бескрайнему морю, среди московских снегов, новогодних елок, хрустальных деревьев.
Он вдруг почувствовал, как в мастерской исчезает воздух, вокруг иконы образуется безвоздушная пустота, она парит в синей бездне с бесчисленным мерцанием звезд. Он задыхался, терял сознание, ужасался наступающей смерти. Как вдруг полыхнул из иконы ослепляющий свет, из глубины, сквозь деревянную доску, рисованные одежды, медовый лик, оттуда, где таилось божественное умонепостижимое чудо. Свет хлынул ему в душу, и могучая радость наполнила его. Кто-то всесильный и восхитительный поднял его и держал среди ослепительных радуг, волшебных переливов, ликующих волн, на которых качались звезды. Он испытал такую радость, такое светлое могущество, такую любовь, что исчезло пространство и время, а оставалась только одна слепящая радость.
Это длилось мгновение. Опять была мастерская. Икона лежала, как остывающий слиток. А в нем продолжалась радость. Казалось, в него вселилась чудесная сила, состоялось зачатие, и он боялся спугнуть начавшийся рост, колыхание под веками шелковых радуг.