– Он убил колибри. Удар разрушительной энергии, как молния, вонзился в колибри и умертвил бедную птаху.
– Колибри? – переспросил Макарцев.
– Конечно, это жестоко. Жестоко убивать беззащитную пташку. Но современное искусство содержит в себе элемент жестокости. Как, впрочем, и вся наша жизнь.
– Ну, я пошел. Уже поздно, – сказал Макарцев, вставая. – Я не хочу задерживаться и привносить в ваш дом элемент жестокости.
Ольга и Окладников провожали его до дверей. Макарцев покидал дом друга, чуть слышно приговаривал: «Колибри, колибри», – будто пытался что-то вспомнить.
Окладников лежал в полутемной спальне, глядя на прямоугольник света в открытых дверях. Слышал, как шелестит вода в душе. Представлял, как Ольга стоит под мерцающими струйками, поворачивает плечо, поднимает белый локоть. По ее груди, животу, ногам струится вода. Он сладостно ждал ее появления.
Вода перестала шелестеть. Стало тихо, и он знал, что она накинула на плечи розовое полотенце. Ее гибкие медлительные движения. Она поднимает ноги, ставит их на край ванны. В запотевшем зеркале туманится ее отражение.
Дверь ванной открылась, и возникла она в наброшенном на плечи халате, поправляя на затылке волосы. И пока, босоногая, она входила в спальню, сбрасывала на спинку стула халат, ложилась, дохнув на него запахом шампуня, Окладников чувствовал, как любит ее, какое счастье, что она с ее женственностью доступна, приближается к нему, и сейчас она ляжет рядом с ним, колыхнув кровать, и ее прохладная рука коснется его груди.
– Ты здесь? Ты еще не спишь?
Она недвижна, бездыханна, не жива, словно хочет спрятаться от него, страшится, отталкивает своим холодным бесчувствием. Он целует ее, вдыхает в нее свое тепло, обожание, свою умоляющую нежность, пока не дрогнет в ней слабая жилка, не раздастся едва ощутимый вздох. Они вместе, неразлучны, нераздельны, им страшно расстаться, он летит вместе с ней в жаркую тьму, успевая изумиться своему несказанному счастью, чуду их близости, этой жаркой волшебной тьме, в которой плавятся все различия, все образы, все имена. Они рушатся в ослепительную глубину, в которой бесследно сгорают их отдельные жизни, превращаются в бестелесный свет. Медленно остывают, как раскаленные слитки, обретают имена, отдельные дыхания, отдельные биения сердца. Он лежит, не касаясь ее, испытывая такую к ней нежность, такое блаженство, благодаря кого-то за эти мгновения счастья.
– Ты не спишь? – спросил он.
Она молчала.
– Знаю, не спишь. – Он угадывал, что глаза ее в темноте открыты. Протянул к ней руку, коснулся лба, мягких бровей, хрупкой переносицы, щеки. Щека была в слезах.
– Ты опять, все о том же?
Она молчала. Он касался ее губ, слыша, как они вздрагивают.
– У меня никогда не будет детей. Неужели я бесплодна? Пустоцвет?
– Ты знаешь, что это не так.
– Мне скоро тридцать пять. Я хочу иметь детей. Мальчика, девочку. Я ношусь впустую по вечеринкам, по вернисажам, по модным спектаклям. Столько никчемных знакомств, столько пустопорожних слов. Хочу сидеть дома с детьми. Растить, лечить, тормошить. Чтобы мы поджидали тебя из твоих командировок, и дети кидались тебе навстречу, ты хватал их на руки, целовал, а я любовалась вами. Неужели ничего этого не будет?
– Ты ведь все знаешь, родная.
– Мне часто снятся дети, маленькая белокурая девочка с прозрачной розовой кожей, и мальчик, еще маленький, но с крепкими кулачками, веселыми глазами. Они целуют меня. Я чувствую во сне их запах, тепло их губ. Я знаю, это мои нерожденные дети.
– Люблю тебя, родная.
– В нашем роду было у меня столько прабабок, столько дедов и прадедов. Елецкие купцы и мещане, такой род, такая сила. С каждым поколением все меньше, меньше. На войнах, на этапах, в бегах за границу, от болезней, женихи на фронтах, тетушки в ссылках. И вот я одна, последняя веточка рода. Я живая, здоровая, на мне столько свежих листьев, цветов, а завязей нет. Я бесплодна. На мне кончается род. Я тупик. В меня залетели все мои бабки, прабабки, все тетушки, дядюшки и умерли навсегда. Мне кажется, я вижу их печальные лица, их горькие глаза, которые смотрят на меня издалека с укоризной и болью.
– Мы говорили с тобой об этом.
– Я ходила к врачам, ходила к знахаркам. Пила святую воду, даже до восхода солнца выходила голая на луг и каталась по росе. Может, мне поехать в какой-нибудь святой монастырь? Помолиться перед чудотворной иконой, чтобы она послала мне детей?
– Ты ведь знаешь, что у меня не может быть детей. После Чернобыля я бездетный.
– Но, может быть, тебе поехать к знаменитому врачу? А мне помолиться перед иконой? И Господь пошлет нам ребенка?
– Я был у врачей. Они сказали, что я бездетный.
Пыльный вихрь, острая колючая буря замотали его в свой ядовитый рулон, перенесли через пространство и время и вывалили из душного свитка, уронили в окрестность Чернобыля. Он, солдат химзащиты, кашляя в респиратор, шел, направляя трубу дозиметра на рваные куски арматуры. Стрелка бешено билась, скакала, словно чувствовала боль земли.
Леса с пожелтелой листвой среди цветения весны. Площадки дезактивации, где машины тонули в липкой пене, словно их мылили для бритья. Вертолеты, еще недавно стрелявшие в афганских горах, нависали над взорванным блоком, кидали в кратер свинцовые чушки, и свинец, испаряясь, висел над станцией мутной дымкой. Ликвидаторы в белых одеждах перебегали по ломаной линии, среди смертоносных осколков урана, пригибались, словно по ним бил пулемет.
Все ждали нового взрыва. Раскаленный ком прожигал подпятник реактора, приближался к водоносным слоям, и когда их коснется, вскипят грунтовые воды, облака смертоносного пара поднимут пласты земли.
Бригада донецких шахтеров била штольню под днище аварийного блока, готовилась установить морозильник. Голые по пояс, играя потными мускулами, шахтеры толкали вагонетки с грунтом, глаза их светились безумным блеском. Окладников прижимал радиометр к бетонной плите, за которой тлели и плавились адские комья урана. Ему казалось, он своей головой поддерживает плиту, не давая ей рухнуть.
Вертолет парил над жерлом аварийного блока. Страшное дупло, наполненное железным туманом, извергало бестелесную смерть. Кабина вертолетчиков была обшита листами свинца, а Окладников, в матерчатом комбинезоне, совал трубу радиометра в стекло иллюминатора, глядя, как стрелка замерла у предельной отметки. И ему казалось, что тело его горит.
Солдат построили длинной цепочкой у входа в отравленный блок. В дырки пробитой кровли под разными углами били лучи синего солнца. Солдат по одному запускали в помещение блока, и те в респираторах и бахилах, с совком и метелкой в руках мчались туда, где лежала смертоносная частица урана. Сметали ее в совок, сбрасывали в контейнер для мусора, опрометью бежали к дверям. Окладников промчался среди синих лучей, вслепую ударил веником крохотную ядовитую крошку, смахнув ее в мусор, протиснулся обратно сквозь двери. Стягивал бахилы, из которых ручьем лился пот.