– Да поймите вы, чудак человек, – утешительным, но и беспрекословным тоном произнес Конец Света, наверное, такое было его полномочие, вести беседу со мной, прочие ни гу-гу. – Петр Иванович не может пойти. Невозможно. Н-Е-В-О-З-М-О-Ж-Н-О, – по буквам отчетливо, словно кирпичи ронял, – что бы ни случилось, невозможно. Девочку, конечно, жаль. Но кто с мечом придет… дальше вы сами знаете.
– Ее убьют. Убьют ребенка, – по-прежнему, на коленях, возразил я, и не собирался вставать. Действует, а как же, действует. Вот уже и говорят со мной. Главное, втянуть их в рассуждение, переубедить, да-да, единственный шанс. Я повторял, как заведенный, подчеркивая ключевые слова: – Убьют маленького ребенка. Красивую, белокурую малютку. Может, с гнусными издевательствами. Убьют ребенка.
– Убьют. Но не мы, – напомнил мне пан Палавичевский. (как он был мне отвратителен в ту минуту, но я бы расцеловался с ним, если бы потребовалось).
– Значит, это и есть ваше оправдание? – зло бросил я в его лицо, будто пленный партизан «смерть немецким оккупантам» полицаю у виселицы.
Палавичевский, прежде чем парировать, посмотрел на меня пристально, словно лазером дырку сверлил:
– Не ваши ли слова: нельзя переносить вину палача на его несогласную жертву? Вспомните, не вы ли некогда утверждали, что преступно идти в поводу у бандитов? Сейчас дело коснулось вас самого, и вы, естественно, переменили мнение.
– Это нечестно, – но я знал, что Палавичевский кругом прав. – Это ниже пояса. Запрещенный прием.
– Вы не в курсе всех обстоятельств, Феликс Ильич, – вмешался Гумусов, смущенно и нервно теребя свои загадочные бумаги. – Если бы знали, вы бы поняли, что такой обмен обернется катастрофой. Причем для многих людей. А ребенка все равно не вернут. Это ясно каждому из присутствующих, кроме вас одного. И, встаньте, пожалуйста. Мы и так будет говорить с вами.
Я поднялся. Витя Алданов довольно проворно и заботливо уступил мне свою табуретку – ноги меня не держали, он увидел это. Я сел.
– Дело идет не об обмене. Дело идет только о переговорах.
Тут они засмеялись. Все разом. Даже безучастная, полуживая Ксюша. Даже Петр Иванович криво улыбнулся. В костромском лесу, как пить дать, издохло польское воинство!
– Вы наивны, Феликс Ильич. И потом. Поймите правильно. Это не наша проблема. И не наша забота. Во-первых, ее мать предполагала, на что шла. Во-вторых, есть еще другая чаша весов. И на ней лежит много больше одной единственной жизни, – Гумусов оторвался от своих бумаг, тоже посмотрел на меня. Будто прокурор-обвинитель.
– Кто может измерить, что больше? Одна человеческая жизнь или несколько, ради которых ею надо пожертвовать. Особенно, жизнь ребенка.
– Никто не может. Вы сами только что ответили на ваш вопрос. Вы – по-своему, мы – по-своему. Я готов лишь повторить, – тут Палавичевский снова стал мне крайне неприятен, – нам всем жаль девочку. Искренне жаль. Но ничего нельзя сделать.
Проклятие! Содом и Гоморра! ГУЛАГ и его Архипелаг! Давид и его арфа! Молот Ведьм! Ничего нельзя сделать. Не бывает так. Они просто не хотят. Не желают. Он не желает.
– Но, вы же можете. Петр Иванович, – впервые я обратился по отчеству к Моте, хоть бы оценил! – Я кое-что слышал о вас. Ваша сила, например…
Меня перебили. И отнюдь не Мотя. Тот все еще молчал, все еще бледный, как поганка и потный, как филин. Болен он, что ли? Подумал я.
– Феликс Ильич. Это так не работает. Так, как вы думаете. Это невообразимо сложное и опасное предприятие. Или вы полагаете, что Петр Иванович явится на встречу и всех победит мановением руки или усилием воли? Если бы было возможно, сами прикиньте, разве бы мы все сидели здесь? И разве было бы нам жалко помочь? Ради ребенка, – Гумусов участливо вздохнул. Но как-то не по правде.
А вот Мотя! Что-то сочувственное мелькнуло в его круглых, совиных глазах. Один зеленый, другой голубой. Что-то мелькнуло. Но тут же он тряхнул тяжелой своей головой, отогнал. Но я заметил. Успел.
Меня выпроводили. А я не сопротивлялся. Время еще было, по крайней мере, до вечера. Значит, я должен, я обязан спешить. Больше никаких групповых переговоров, только с Мотей, один на один. Только с ним. Но вот вопрос, с КЕМ именно? И о чем говорить? Для этого мне требовалось, пусть вокруг да около, понимать, с КЕМ я собираюсь иметь дело. Что знал я о Моте и его силе? Ровным счетом ничего. К Мао, надо к Мао, что-то же он понял, что-то высмотрел, о чем-то догадался, а вдруг и секретный формуляр с наставлениями «оттуда» таится в закромах? К Мао. Нет, не надо мне к Мао, в один миг озарился я. Пока уговорю, и уговорю ли? Если он вовсе и ведать не ведает ничего? Дневник Ольги, вот что мне сейчас необходимо. Бегом, к себе, в старую кладовую. Под подушкой, чистый детский сад, с чебурашкой, но вряд ли кто покусился. Верочка ни за что бы…, и прочие тоже. Ага, вот он! Куда бы делся, спрашивается? Я распахнул обложку и начал читать, с первой страницы на ходу, обегая крошечную кладовку кругами по часовой стрелке, на месте мне не сиделось – будто лихорадка, бывает, когда колотит от нетерпения, когда над тобой дамоклов меч или «русская рулетка» у виска. И страшно, и обидно, что твоя очередь, и хочется, чтобы кончилось поскорее. Хоть как.
Я сейчас не стану пересказывать, что довелось мне прочесть и узнать. Не ко времени. Потерпите немного, и я все открою, обязательно. Я не я буду, если не доведу повесть свою до конца. Потому – это было что-то! Катехизис в вопросах и ответах. Если, конечно, было правдой. Однако. Не достало у меня сил, чему бы то ни было удивляться. Ольга бы не поняла записанный ею самой текст, для понимания требовалось иначе мыслить, и не просто мыслить, но обнимая целое в разрозненных частях. Я был философ, философ-материалист, и я привык. И еще я хранил в памяти заветное: в мире вещей ищи соответствия, а, найдя, проводи параллели. Я уже примерно представлял себе, о чем поведу речь. И, кажется, догадывался, отчего Мотя не смог бы мне помочь. Это действительно было бы… нельзя сказать, чтобы невозможно. Но и невозможно тоже, потому что – я признаюсь вам скрепя сердце, – не мог же он устроить натуральную Хиросиму даже ради ребенка. И я в свою очередь не мог просить о том. Как же тогда другие дети, здесь, в Бурьяновске? И к Вавороку не мог пойти. Мумия тролля назад бы не выпустила, но пользуясь Глафирой, допустим, принудила, по законам жанра, то бишь, примитивного и жесткого шантажа. Сотворить для нее ту же ядерную ночь, или что бы там пришло в ее оголтелую, беспредельную башку.
Петра Ивановича я застал в привычном для него месте – он гулял вдоль бесконечной окружности чугунной ограды: до последнего времени регулярно несколько часов в день, потом перестал, видимо, как раз времени-то ему уже не хватало. Но вот опять он шел вдоль забора понурый, не шел даже, скорее ковылял, будто смертельно усталая кляча. А ведь так оно и было. Зачем же он? Я внезапно сообразил: хотел повидаться со мной, вот и вышел на прогулку, которая в его состоянии была нужна ему примерно так же, как дружинный патруль грабителю. Сколько кругов он успел пройти? Пока я ковырялся с дневником Ольги. Я поспешил навстречу. Петр Иванович нимало не приостановился, надо сказать, шагал он медленно, но все-таки. Зато скосил оба круглых глаза, один-зеленый-другой-голубой, в мою сторону. Вроде, как разрешил. И мы тотчас заговорили. Надолго. Не только я с ним, но и он со мной. Это было настоящее Откровение. Не библейское, нет. Вполне живое, свидетельское показание очевидца бытия, о котором я, философ, не имел понятия, и даже измыслить ничего похожего не мог. Воображательной способности бы не достало. Впрочем, об этом после. О таких вещах не говорят между делом и наспех. Для всякого откровения нужно, чтобы все предшествующее ему свершилось. Я же приступил к главному для меня.