– Лиха беда начало! – присвистнул Жора, подмигнув Шурочке.
– С этакого начала и начинаются все концы! – возразила она угрюмо. – И не надейся на продолжение. В последний раз!.. Считай, что это сувенир на память.
«Я буду его хранить всю жизнь… Я поставлю его под стекло на полку и стану целовать перед сном!» – восторженно повторял Жора через час с небольшим, лихо меряя сапогами последние лужи, и только различив впереди силуэт поставской бензоколонки, понял, как он устал.
Шурочка восторга не ощущала, но усталости тоже не было, она долго ещё смотрела сквозь комариную сетку, где только начинали звенеть вылетавшие из лесу комары. Луна в прояснившемся небе была ещё круглая и огромная, но уже чуть размытая чернотой с правого бока, где тускло темнел, словно кем-то обломанный, круглый кратер. И глядя на этот безжизненный лунный глаз, она увидела мир, более гибельный и суровый, где не было жизни, и жизнь никогда не могла возникнуть в этом уголке Вселенной…
Глава 11. Свято место пусто не бывает. Крылов и Соня
На рассвете снял свой лагерь Олег Николаич. Наскоро покидав в прицеп вещи, едва скрутив невысушенную палатку, он сорвался в такую рань вроде бы по привычке – пока спят постовые милиционеры, ибо прицеп был незарегистрированный, самодельный. Но на самом деле Живулькина гнал страх. Скорей, скорей… Лишь бы куда, но подальше от этого проклятого места! Попрощался Живулькин только с одним профессором, который тоже вернулся из города ни свет ни заря и по той самой причине – сам не любил встреч с милицией. Шурочкину бабушку они не привезли – перепутал-таки Живулькин, просила она приехать за ней во вторник, потому как во вторник нужно было ещё получить пенсию. Василий Исаич с Додиком отправились досыпать, но Сан Саныч не любил спать по утрам, потому и успел проститься с Живулькиным. На прощанье тот подарил профессору новенький экземпляр злополучных удочек. Вообще-то, он мечтал бы избавиться от них от всех, но проявить широту натуры и оставить в кустах или просто так раздарить (да и кому бы, спрашивается?) не позволяла въевшаяся в печёнки скупость умеющего жить человека.
Обескураженный подарком профессор долго сидел в шезлонге, рассматривая в мутном свете утра предмет, повергший его аналитический ум в немалое замешательство. Удочки вместе с чехольчиком производили впечатление настолько новенькой вещи, насколько новой может казаться вещь, которой действительно не пользовались ни разу. И, тем не менее, леска чуть выше крючка с нацепленной на него мормышкой была порвана и завязана на узелок. Одно бамбуковое колено было обмотано импортной изолентой, которую сам он когда-то привёз из Японии и, помнится, подарил Живулькину. А на чехольчике он приметил коричневое пятно той самой масляной краски, которой только что перед отпуском выкрасили лабораторию, и десять банок которой с трудом раздобыл сам Живулькин, когда сделалось ясно, что без этого ремонт грозит растянуться до осени, а начальство и не думает шевелиться.
В глубокой задумчивости просидел профессор, пока окончательно не рассвело, и, стараясь не разбудить Додика, ушёл читать в палатку. Но ему не читалось. Он решил проехаться в молодой соснячок – посмотреть, не пошли ли первые боровики. Сел в машину, не заводя мотор, съехал к берегу накатом и тихонечко покатил к Шабанам. Однако его попытки никого не разбудить свёл на нет какой-то псих на мотоцикле, вырвавшийся из приозёрных кустов, как чёртик из бутылки, и забибикавший изо всех сил вслед тихо ехавшему Сан Санычу.
Как только звук мотоцикла стих вдали, к костру подбежала Шурочка в розовой пижаме и что-то бросила туда в золу, тщательно присыпав сверху мусором и углями.
Не успела она нырнуть под полиэтилен и застегнуть молнию на комариной сетке, у костра появился Фима, вытащил из углей что-то, завёрнутое в газету и поспешно унёс в палатку.
После этого до десяти часов лагерь спал.
Первой проснулась Шурочка, искупалась и принялась готовить завтрак. Когда Фима, с трудом разлепив веки, выбрался на свет божий, залитый к всеобщей радости, ярким утренним солнцем, он увидел загорелую спину Шурочки, склонившейся над столом. Она усердно резала свеклу для холодника. Волосы, подстриженные над самой шеей, прямые и мокрые после купания, неровно свешивались, открывая не слишком загорелое ушко. Изучив не без злорадства причёску Шурочки, которая стала короче не больше чем на какие-нибудь полсантиметра, он готов был уже отпустить несколько едких колкостей по поводу своей находки, но взгляд его рассеянно скользнул по берегу.
На берегу у самой воды сидели Тадик и Мечик из Шабанов, и рядом с ними изнывал от ожидания волкодав Шарик. Он то и дело оглядывался, смотрел братьям в глаза, подвывая и силясь понять, чего же они ждут.
Фиме было ясно, кого они ждут и зачем. Он вспомнил, что не далее как вчера, возвратясь из деревни с дневным молоком, Шурочка объявила, что вечернего на этот раз не будет, и что завтра с утра она отправляется за боровиками в очень хороший лес. Кто вызвался проводить, становилось ясно.
– Н-нда… – иронически протянул Фима и многозначительно, как ему показалось, засвистел себе под нос.
– Рыбу я вам поджарила, – ответила на это Шурочка, – а молоко скисло. Гроза… Придётся пить чай. Бутерброды сами сделаете.
«Конечно, скисло… – невольно подумал он. – Когда это не скисало за день?» И хотел было намекнуть, что за вечерним-то не ходили, но Шурочка уже застегнула рубашку и, забросив свеклу в кипевшую на «шмеле» воду, попросила:
– Выключи, пожалуйста, через десять минут. К обеду приедет бабушка. Да и я вернусь.
Фима тоже не знал, что бабушка не приедет, поэтому он только молча кивнул и больше ничего не сказал.
К обеду бабушка, разумеется, не приехала. Зато «за горой», в лагере неприятеля, как принято было выражаться, появились две неизвестные личности с рюкзаками. Пришельцев встречали здесь без особой радости, тотчас пробуждался звериный инстинкт территориальности – и не было ко вновь приходящим добрых чувств: лишний раз постирают в озере, посуду помоют, вывалят на песчаное дно недоеденные макароны, загадят берег… Эти, однако, палатку ставить не стали, банного дня не затеяли и тарелки на пляж мыть не побежали. Прислонили к сосне вместительные рюкзаки и долго сидели рядом, глядя на озеро. Один из них был мужчина, похожий чем-то на давешнего иностранца: такой же усатый и бородатый и с виду интеллигентный молодой человек. Потому и принял его Василий Исаич сперва за того… Но только сперва. Была у иностранца этакая улыбка – сияющая и ослепительная, была у него этакая раскованность и свобода в каждом движении; и сам он весь лучился, сиял и сверкал! Этот же был какой-то уж слишком спокойный, озабоченный и серьёзный. Но чувствовалось, что это не от спокойствия, а от нервов, от такой жизни, что если не станешь йогом, то станешь психом. Спутница же его и вовсе была замученная, бледная и худая, точно её вчера вытащили из какого-то подземелья. Словом, это были никакие не иностранцы, а самые что ни наесть обыкновенные советские граждане. Были они чем-то удручены, расстроены, и здороваться Василий Исаич не пошёл. Отложил до вечера.