И целую вечность ещё до того, как в первый раз пришли люди, она была совершенно одна. С тех пор, как мир стал таким, как есть – с озерами и холмами. С тех пор, как ЭТО случилось.
ЭТО было для нее как видение. Начало начал. Первое воспоминание, с которого стала помнить себя. Сверкающий, льющийся живыми струями фонтан золотого света. Как вспышка молнии, расцвел он в тонком луче звезды – и брызги падали золотыми яблоками с гибких веток – струились и впитывались землёю, травою, лесом. Нет! Не было тогда леса, и она не знала, что такое яблоки. Только гладкая, как бесконечное озеро, равнина болота, в котором она жила… И была ли она ежихой, такой, как сейчас, уже не помнит… Да и жила она далеко отсюда – лишь видела издалека, как возник этот мир: озеро и гора, и долго ползла, привлеченная чудным светом.
Свет был началом начал. В тот час, в утреннем свете зари звезда сияла ещё, готовая вот-вот погаснуть. И тут – в тонкой струне, пронзившей вдруг левый глаз – до боли, до тошноты – вспыхнула новая, другая звёздочка, выросшая в одно мгновение – словно там, где стояла теперь меченная молниями сосна, упала сияющая золотая шишка – и тонкая золотая нить соединяла её со звездой.
Золотая шишка зависла в воздухе, раскрыла свои чешуйки – и оттуда посыпались сверкающие семена – ослепляющий фонтан золотого света…
Фонтан иссяк, струи света впитались в землю, – и все пропало, исчезла и паутинка, соединявшая со звездой.
Но с той поры стали зажигаться костры. И однажды пришли люди.
Она любила смотреть на людские костры, напоминавшие это начало начал. А потом не стало этих маленьких огоньков. Были долгие ночи тьмы среди льдов и мрака, затем – ночи тьмы под мерцанием летних звёзд, где лишь слабо мигали в ответ робкие светлячки, пока, наконец, возник новый – сияющий и прекрасный источник света. Он стоял здесь, под ивой, и по вечерам из настежь открытых окон, озаренных пламенем свечей, слышались голоса, лилась музыка, и люди, входившие в этот дом, были одеты не в узенькие цветные повязки, едва прикрывавшие тело, а в длинные свободные платья, похожие на туман, который стелется над озером вечерами.
Потом окна уже не светились по вечерам. Малыш в белой рубашке, который брал когда-то ежиху на руки, стал большим. Как высокое дерево вырастает из маленького ростка. Он стал приходить сюда по утрам, вместе с детьми в серой льняной одежде, и, когда вечером звенел звонок, много маленьких русоголовых мальчиков выскакивало из-за своих парт. Он выходил на крыльцо последним и долго смотрел на озеро, а потом, повернувшись влево – на «бальсан», на серебрящиеся бальзамические тополя меж крыш усадьбы. Теперь оттуда доносилась музыка по вечерам, и выезжали запряжённые лошадьми кареты…
Два раза стреляли на этом берегу. Кровь и огонь. Огонь и кровь в зареве, грохоте и гуле пожара. Ежиха мысленно видела и горящий, объятый пламенем дом, и взлетающий в небо флигель над черепичными крышами – оглушительный взрыв, обгоревшие тополя «бальсана»… И те далекие людские костры, и давние времена, когда не было здесь ничего кроме лесного озера с горящей над ним звездой, и бесконечно далекое время, когда не было самого озера, – а только звезда над бесконечным болотом, сияющая из бесконечной дали.
Предутренняя тишина вывела ежиху из воспоминаний. Луна, описав по дуге правую часть неба, оставила позади звезду над корявой сосной и завершила свой путь, исчезнув на горизонте – за шапками приозерных холмов, за спящей где-то деревней. Костер под ивой стал маленьким огоньком, остальные – потухли, лишь искрами вспыхивали тлеющие головешки.
Ежиха свернулась калачиком и покатилась с горы, сбивая с папоротника и дрока тяжёлую, основательно выпавшую за ночь росу. На лугу она остановилась, высунула голову и лапы и медленно поползла дальше. Она не спешила, промывала иголки росой, прочёсывала траву, отряхивая обильную ледяную влагу. Потом долго сидела на песке у воды и пила, околдованная чёрным зеркалом озера. Звезда над корявой сосной загорелась ярко, ослепляя холодным светом. Костер под ивой совсем догорал, лишь рассыпанные уголья мерцали россыпью красных звезд.
Быстро перебирая лапами, ежиха поползла назад к костру. Подъём не был крутым, но чтобы не плутать в траве, не съеденной у машин и палаток коровьим стадом, она нашла протоптанную людьми тропинку…
У костра ещё оставались трое. Решив не шуршать ветками с сухой с хвоей, что лежали здесь для растопки костра, ежиха дожидалась за кучей хвороста.
Наконец, приземистый человек в брезентовой плащ-палатке встал с соснового чурбака. Он зевнул, почесал лысину и поднёс к глазам свои новенькие электронные часы, блеснувшие в алых отблесках догоравших углей. В тот же миг другой – высокий худущий старик в теплом, грубо связанном свитере – тоже встал с раскладного стула, на который, для мягкости были положены четыре номера газеты «Правда». Он выключил свой нещадно трещавший приемник, который только что бережно держал на коленях, прижимая к нему по очереди то одно, то другое ухо, – взял «Океан» под мышку, а газеты со стулом прихватил в другую руку. Тогда некрепкого сложения человек с иронически вскинутым подбородком, в не застёгнутой на груди рубашке в клетку с короткими рукавами, и похожий чем-то на Штирлица из «Семнадцати мгновений весны», только, с виду поинтеллигентней да поумней, поднялся со своего шезлонга. Сверкнув очками, он пожелал всем спокойной ночи и привычно спустился к озеру с полиэтиленовым ведёрком. Когда он вернулся назад и залил зашипевшие в темноте угли, у костра уже не было никого, только ежиха, пофыркивая, выискивала отбросы да старенькая не выключенная «Спидола» шумела и потрескивала у бревна.
Человек выкатил на траву несгоревшие головни, облил ещё раз, оставил здесь же ведро. Потом он сложил шезлонг и, прихватив в свободную руку «Спидолу», вдруг поймавшую вражий голос, направился к своей палатке.
Пока человек устраивался на холодной раскладушке под ватным стёганым одеялом, женщина-диктор с «Голоса Америки» окончательно пропала в треске глушилок. Пришлось настраиваться на радиостанцию «Свобода».
У костра поблёскивала оставленная до утра невымытая посуда – сложенные горой эмалированные миски, матово белеющие тарелки из пластмассы и даже чьи-то новенькие, «общепитовские», – топорно-железные из подозрительной нержавейки, с которых так плохо смывался жир. Ежиха обнюхала валявшиеся в траве шампуры и поползла к углям. Они дымились, пропитанные бараньим жиром, накапавшим с шашлыков, и были ещё горячие. Она ткнулась носом в несгоревший масляный фильтр, чихнула, понюхала обглоданную рыбью голову, нашла в золе пропеченную картошку и выкатила лапой в траву, как делал только что человек. Откатив оставшуюся картошку, ежиха обогнула бревно, у которого раньше трещал приёмник, а теперь стояла только ржавая жестянка с бензином для растопки костра, и не спеша направилась к грязной посуде. Решив не трогать тарелки, чтобы не нашуметь, почуяла запах съестного и всё-таки загремела сковородками, в которых были оставлены для неё картошка и жареные грибы… И тогда Шурочка проснулась в своей палатке.
Ежиха почувствовала это и замерла. Прислушалась и быстро поползла от костра, убедившись, что не ошиблась. Она изо всех сил ткнулась носом в брезент, вновь отползла и, втянув голову, так врезалась боком в палатку, что та содрогнулась на своих шатких алюминиевых палках. А потом для верности – громко зафыркала и засопела – чтобы это разбуженное среди ночи человеческое дитя – раньше времени повзрослевшее и не похожее на других – узнало её и не беспокоилось: «Можно спать дальше! Это она! Всего лишь она – ежиха, нечаянно загремела сковородками… а не коты, не вороватые собаки из Шабанов!»