А он: «Не надо мне другой невесты! Никакой своей мне не надо!» И хрясть по столу кулаком – да так, что и деньги, и карты, и проверенная не одним орлиным носом колумбийская дурь вмиг разлетались по ресторану.
Крутился возле Угаровой и хохол-западе-нец (находила время она кувыркаться и с западенцем!). И вообще: биографы с тех пор тонут в разлившемся море свидетельств. Пудельки и прочие собачьи карлики красуются на угаровских ручках. Известны уже два портрета, в одном из которых выдвигается из сумрака Машка со всеми своими тремя дочерьми и собачками. Второй портрет (автор – почитатель Кандинского) словами отобразить невозможно. Удивительная свита ее разрастается, шныряют новые спонсоры. Баба любит и поддавать, и под пьяную лавку бузит (многие скандалы милицией запротоколированы). Характер ее при этом проявляется самый что ни на есть отвратительный, однако безответному официанту то ли в «Яре», то ли «У Тестова» сильно ею обиженному, повинившись, однажды дала Угарова столько, что из его рук посыпались ассигнации. Дальше – больше: если внимать расплодившимся слухам, прямо с порога все тех же столь любимых ею бань на Чистых Прудах подхватывали гостей специально переброшенные для блуда в Москву то ли из Гвинеи, то ли из Ганы пучеглазо-губастые красавцы. Приглашенных поражали гигантские раковины с белужьей икрой. Осетр, размером с маленький пароходик, шевелился в бассейне, а рядом с волжским чудом бесновался нью-орлеанский джаз. Посреди раздувающих щеки, совершенно голых тромбонистов и кларнетистов, возвышалась белая глыба «Стейнвея», клавиши которого нещадно терзались не кем-нибудь, а стариной Рэем Чарльзом. Замечен был, вроде, в тех оргиях и сам Диззи Гиллеспи. В комнатах отдыха на игральных столах железной бабьей рукой прокладывались для художественно-артистической оравы кокаиновые дороги: со всех сторон облепляли края тех столов внимательные носы. Согласно домыслам и басням, неизменно там бегал новый ее фаворит – безобразнейший орангутанг, трясущий седой благообразной бородкой сэнсэя, и принимающий участие чуть ли не во всех соитиях. Особая молва катилась о достоинствах неутомимого – уд его при малейшем возбуждении выдвигался до огромных размеров, словно телескопическая труба. Угаровские недруги уже тогда с завидным постоянством пытались перемыть крепкие Машкины кости, представляя орангутанга не только сожителем бабы, но и неким ниндзя ее, которого с исключительно сексуальной миссией натравляет Машка на конкуренток: от нового этого Луки Мудищева пострадали многие – были и покалеченные, и даже отправившиеся на тот свет. Пыл сочинителей не охладило появление блистающей Машки в ошеломительном «Квазимодо» с невинной ручной мартышкой, которая, судя по всему, и послужила прообразом фантастического Луки. Впрочем, недоброжелатели уже тогда представляли Угарову то булгаковской Маргаритой, то неким чудовищем, всасывающим в себя их жизненную силу. Особо выдающиеся хулители впоследствии запугали свою паству образом огромной туши, нависающей над Москвой, – в том образе великая блудница давала отпить отравы из своих грудей, а между ног ее распахнулись ворота в сам ад.
А что грузинский князь? Измучился уже так князь, что не мог и минуты усидеть за кабинетным столом, и отворачивался от самых впечатляющих сумм, которые каждый вечер исправно подносили ему на блюдах, – не в радость был ревнивцу заведомо проигрышный посетительский азарт. Забавляла Машку подобная багратионидова тоска, успокаивала она любовника и временами даже зазывала: «А прибегай-ка, любый, ко мне на наливочку…»
Князь прибегал – чуть ли не вприпрыжку!
Купеческий дом в Столешниковом, стиснутый модернистскими кубами и в тени приблатненных юнцов уже было догнивающий, моментально воспрянув, сделался сразу известен не только своей охранной доской. Опоясывающая бельэтаж «коммуналка», вмиг, одним единственным договорным росчерком бабы выметенная из засиженных и перегороженных мест, разлетелась мушиным роем по столичным окраинам – целый месяц затем потрошил внутренности ошеломленного «купца», попутно набрасывая глянец на внешние стены, целый, невесть откуда свалившийся, батальон азиатов.
В один день разом исчезли штукатуры и плотники с амбразурами заместо глаз и ташкентской своей бестолковостью: баба вселилась в новое жилище, и по залам и комнатам, отражаясь в потолочной лепнине, эхом принялись метаться ее смех, гнев и команды. По утверждению некоторых, всюду были разбросаны миски и ночные горшки. Нянька, зыркая вороньим глазом, прижимала одной костлявой лапой своей крохотную Агриппину, а другой, с согласия матери, поддавала повзрослевшей Акульке и совсем уже не в меру расходившейся ее черномазой сестре. Не прекращался визг, валялись какие-то тряпки и стулья. Однако другие клянутся, бардака не было и в помине: напротив, вся анфилада до блеска чистилась горничными. Поражало очередное Машкино гнездо не только своим размахом, но и продуманностью интерьеров, и поистине аристократической утонченностью многочисленных кресел и столиков. Видели там даже библиотеку, а в ней хозяйку, шевелившую губами над раскрытым Петраркой.
В единственном сходятся те и другие – был новый огромный живот, с которым втискивалась баба и в машину, и в биржу, и в «Квазимодо» с «Монархом». Замученный ли ревностью князь оказался причиной брюха, впечатлившего размерами гинекологов, хохол ли, уроженец Толстой-юрта? Вмешался со стороны варяг? Одно ясно: ненадолго прервав аборты, произвела Угарова вдобавок к своим дочерям (откровенным, нахальным дряням), плаксивого сынка, на всю жизнь присосавшегося к ядерной матери цепким сибирским клещом.
Но позже о Парамоне!
С той поры, как кавалерийским махом перескочила она в Столешников (рукой отсюда было подать до Котельнической!), пошли круги уже по всей Москве, и многие досужие кумушки твердили: непременно, Угарова – ведьма!
Из уст в уста передавались новые свидетельства о неких ритуалах в ее доме, о шныряющих там по залам и комнатам магах со свитками, о катафалках возле самых ее ворот, из которых по полнолуниям выскакивают на погибель христианскому миру жизнерадостные упыри, о недобрых огнях в полуночных окнах, о вылетающих из Машкиного подъезда летучих мышах и о матюгающихся на обывателей ее же кошках. Дошло до младенцев, вскипяченную кровь которых проклятая Машка смешивала с вином и водой, угощая затем подобным зельем своих таинственных посетителей. Так, еще больше вокруг ее имени сделалось абракадабры. А каменная баба после родов появилась вдруг в изысканных платьях-мини от самого Кардена на премьерах и дефиле московского света. И совсем потерялся свет! Как получилось, что перед самыми прожженными «пер-воканальными» менеджерами повела себя баба хозяйкой? Черт ее разберет! Но не успел канареечный «опель» и трех дней попастись у Останкинской башни – пали продюсеры, дался зеленый свет. Тамошние модели с актрисками, когда появлялась чуть располневшая Машка под ручку уже то с одним, то с другим небожителем, какое-то время терзали себя любопытством: опять получалось, что стерва взялась ниоткуда. Скрежетали зубами, словно тракторными гусеницами, вслед ей точеные модницы, со злостью смакуя явные угаровские недостатки (впоследствии, окончательно перешла Угарова на балахон, скрывающий красное мясо впечатляющих ляжек, и ботфорты). Но к ярости продюсерских жен (и разнообразных любовниц) «кошельки на ногах» так и липли к этому, по мнению многих завистниц, Крошке Цахесу, за честь почитали быть ему представленными и даже заискивали перед ним, стараясь что-нибудь этакое ввернуть в разговоре (Машка ценила юмор, ее грудной благодарный смех вызывал сладкую дрожь у большинства кавалеров).