– Но у него белые глаза! – кричит какая-то сволочь. – С какой стати нам щадить его?
– Потому что я так сказала! Потому что он спасал мне жизнь, пока вы, трусы, дрыхли, прятались или… или испражнялись в кустах! Я говорю, что его не убьют! Я прошу отца подарить ему жизнь! И глаза у него не белые, они черные!
– Но он пинда-ликойе, враг! Он американо, охотник за скальпами, убийца детей! Посмотри на тела наших людей, замученных этими зверями…
– Он не делал этого! Если бы делал, то разве стал бы помогать мне?
– Хух! – раздалось понимающее хмыканье. – Тебе любой мужчина поможет! И злой и добрый – тебе подвластно искусство добиваться помощи.
– Лжец! Свинья! Ублюдок! Мерзкая куча бизоньего помета…
– Баста! – снова вмешался бас. – Если его не убить, то что с ним тогда сделать? Обратить в рабство?
Это, похоже, поставило ее в тупик. Она заколебалась, послышались скептические смешки, окончательно взбесившие девушку. Она разразилась страстной речью, заявляя, что как дочь вождя будет делать все, что ей вздумается. Заявление было встречено собранием с иронией, раздирайтесь, мол, мисс, как вам заблагорассудится, а лидер оппозиционной фракции высказал предложение, что если ей угодно выйти замуж за белоглазого подонка, то… Как понимаете, я передаю вам эту дискуссию настолько, насколько мог расслышать и разобрать слова.
– А если и угодно, что тогда? – вопит мадам. – Он храбрее и красивее любого из вас! Вы же воняете! Черный Нож воняет! Эль-Чико воняет! Раззява воняет! А ты, Васко, воняешь хуже всех!
– Значит, мы все воняем, за исключением этого типа? И отец твой тоже воняет? – бас, похоже, приблизился, затуманенным взором я мог разглядеть две массивные ножищи под кожаным килтом, обутые в мокасины. – Он большой, даже для американо. Большой, как «полосатая стрела»
[137].
– Не такой большой, как ты, папа, – говорит она, сама любезность. – И не такой сильный. Но он крупнее, сильнее, отважнее, быстрее и красивее, чем Васко. Впрочем, по сравнению с ним даже задница шахтера прекрасной покажется!
Я, надо полагать, лишился чувств, поскольку это все, что осталось у меня в памяти. Затем, пребывая в полубессознательном состоянии, я смутно слышал каких-то женщин, ощущал руки, втирающие в меня что-то – какой-то жир или масло, как показалось мне. Мне дали выпить чего-то, и боль в голове отступила. Потом помню, как лежу в викупе, а какая-то грязная старуха пихает мне в рот месиво из мяса и кукурузы. А вот меня тащат на носилках, сквозь ветви деревьев мелькает небо. Но ярче всего отложились у меня дьявольские кошмары. Вот я свисаю над костром, а следующую минуту уже лечу головой вниз в ледяную бездну колодца в Йотунберге, а в ушах раздается смех Руди Штарнберга. Сквозь воду ко мне подступают лица женщин: Элспет – в обрамлении золотистых волос, милое и улыбающееся; Лолы – с сонными глазами и приоткрытыми в насмешке губами; Клеонии – бледное и прекрасное. Оно приближается, тихо напевая «Oh-ho-ho, avec mes sabots!»
[138], и вдруг это уже Сьюзи, которая торомошит, ласкает и милует меня, что было бы очень даже приятно, не виси мы вниз головами в окружении спорящих по-испански парней. Среди них Арнольд, который твердит, что всем охотникам за скальпами в Рагби превосходно известно, что герундий является прилагательным в форме страдательного залога. Черити Спринг орет, что, дескать, есть один, который об этом не знает, и этот неблагодарный сукин сын подвешен вместе со своей жирной шлюхой за пятки, и самое время ему умереть. Арнольд в ответ трясет головой и голос его разносится далеко-далеко: «Боюсь, капитан, нам не удалось…». Пухлое, радостное лицо Сьюзи начинает отдаляться, кожа темнеет, сияющие зеленые глаза становятся совсем другими, темными и блестящими, они глядят на меня из-под раскосых век, в которых есть что-то восточное. Глаза прекрасные, похожие на два жидких бриллианта, они смотрят внимательно, впитывая все, что видят. «Кто бы ты ни была, – думаю я, – тебе нет необходимости говорить…»
… Надо мной, глядя сверху вниз, стояла скуластая девушка-индианка. Я лежал в викупе, накрытый одеялом, и пережитый в сновидениях кошмар обратился вдруг в реальность с ударом ноги, обрушившимся под ребра. Нога принадлежала одному из самых уродливых дьяволов, что мне доводилось видеть: молодой апач в кожаной повязке и леггинах, на плечи накинута грязная куртка, сальные волосы перехвачены на лбу лентой, обрамляющей лицо, какие увидишь только в комнате страха. Даже для апача он был уродом: злые угольки глаз, крючковатый нос, узкая жестокая щель рта, не смягчившаяся, даже когда он рассмеялся, широко разинув рот и обнажив кривые зубы.
– Поднимайся, перро! Пес! Гринго! Пинда-ликойе!
Если бы вы сказали мне тогда, что этот монстр станет в один прекрасный день самым ужасным индейцем всех времен и народов, кошмаром половины континента, я бы вам поверил; а вот если бы сказали, что он сделается однажды лучшим моим другом среди индейцев – ни за что не поверил бы. Но в обоих случаях вы были бы правы, причем до сих пор – сейчас он уже дряхлый старик, и когда мы встречались в прошлом году, мне пришлось придерживать его при ходьбе, но по сей день в долине Дель-Норте матери пугают его именем детей, а что до дружбы, то, как говорится, подлец подлеца… К тому же мы ныне уже единственные такие, оставшиеся от тех времен. Но при первой нашей встрече он едва не отбил мне все на свете, и я был чертовски рад, когда девушка успела закричать прежде, чем апач нанес следующий удар.
– Прекрати, Раззява! Не тронь его!
– С какой стати? Мне нравится! – снова гоготнул красавчик, распахнув пасть; но сдался и отошел, что было хорошо вдвойне, так как вонял он, как козел на церковных хорах.
Я все же счел за лучшее подчиниться и стал подниматься. Несмотря на слабость и головокружение я отдавал себе отчет, что единственная моя надежда выжить в этой ужасной заварухе покоится на девушке, которую я спас… Должно быть, это она говорила, когда я беспомощно висел на дереве, а теперь заступилась за меня снова, причем властно. Девчонка явно заслуживает любых проявлений благодарности, какие я смогу ей выказать. Поэтому я с трудом поднялся, охая от боли и не выпуская из одеревеневших рук одеяла, прикрывавшего срам, и принялся лепетать подобострастно: «Мучас, мучас грасиас, сеньорита». Раззява заворчал, как злобный пес, но она кивнула и молча разглядывала меня несколько минут. Шикарные глаза выражали любопытство и задумчивость, словно я был неким товаром в витрине магазина, и ей предстояло решить, покупать его или нет. Я стоял, пошатываясь и обливаясь потом, стараясь сохранить дружелюбный вид, и в свою очередь рассматривал ее.
При свете дня девчонку вовсе нельзя было счесть непривлекательной. Округлая мордашка, отмытая и умащенная, выглядела свежей, как яблочко, полные губки манили к себе. Фигуру можно было охарактеризовать скорее как плотную, чем как худощавую – мускулистая этакая крошка, по-девичьи пухленькая, ибо ей вряд ли было больше шестнадцати. По апачским стандартам одета она была как королева: тонкой выделки замшевое платье с бисером, обшитое ниже колен бахромой, над изготовлением которой дюжине скво пришлось корпеть, наверное, целую неделю; украшенные геометрическим орнаментом мокасины, на лбу кружевной шарфик, а серебра и безделушек на ней висело столько, что хоть лавку открывай. Внешность была типично индейская, но сквозило в ней нечто такое холодное, почти презрительное, что не вязалось с плотной маленькой фигуркой и варварской роскошью. Этот безразлично-высокомерный взгляд подходил скорее богатой асиенде, нежели викупу. Знай я, что мать ее была чистокровной испанской идальгой с именем в три фута длиной, все вопросы отпали бы сами собой.