– Вот и он.
Мы подходили к мосту Блэкфрайарз.
– Он настоящий?
– Конечно. Государственная лотерея Нью-Йорка. Билет вы купили ни с того ни с сего в аэропорту перед вылетом в Англию. Результаты огласят в субботу вечером. Неделя должна выдаться неплохой. Уже сейчас больше двадцати миллионов долларов.
Он убрал лотерейный билет в собственный бумажник – черный и блестящий и вздувшийся от пластика, а бумажник убрал во внутренний карман пиджака. Его руки то и дело возвращались к карману, оглаживали его – так владелец, сам того не сознавая, удостоверялся, что сокровище на месте. Он был бы великолепной добычей для любого карманника, который пожелал бы узнать, где этот лох держит ценные вещи.
– За это надо выпить, – возвестил Маклеод.
Я согласился, что да, надо, но указал, что такой день, как этот – с сияющим солнцем и свежим бризом с моря, – слишком жалко терять в пабе. Так что мы отправились в винный. Я купил бутылку «Столичной», пакет с апельсиновым соком и пластиковый стаканчик ему и пару банок «гиннесса» себе.
– Дело в мужчинах, понимаете, – сказал профессор, когда мы уже сидели на деревянной скамейке лицом к Саут Бэнку на той стороне Темзы. – Очевидно, их не так много. Один-два на поколение. Сокровище шагинаи. Женщины – хранительницы и опекунши мужчин. Они вскармливают их, лелеют, берегут от зла. Говорят, Александр Македонский купил себе любовника у шагинаи. И Тиберий тоже, и по меньшей мере два папы римских. По слухам, один такой был у Екатерины Великой, но думаю, это враки.
Я сказал ему, что думал, будто шагинаи – это из области сказок.
– Я хочу сказать, только подумайте. Целая раса людей, единственное достояние которой – красота их мужчин. Так что раз в столетие они продают одного из своих мужчин за сумму, которая позволит племени протянуть еще сотню лет. – Я отхлебнул «гиннесса». – Как по-вашему, женщины в том доме – это все племя?
– Сомневаюсь.
Он долил в пластиковый стакан на палец водки, плеснул еще сока и поднял в мою сторону стакан.
– Мистер Эллис, – сказал он, – он, наверное, очень богат.
– Что да, то да.
– Я не голубой, – Маклеод был пьянее, чем думал, на лбу у него проступили капли пота, – но я трахнул бы мальчишку прямо на месте. Он самое красивое – не знаю, как даже назвать, – что я когда-либо видел.
– Думаю, он в порядке.
– Вы не трахнули бы его?
– Не в моем вкусе, – отозвался я.
По дороге за нами проехало черное такси: оранжевый огонек, означающий «Свободно», был отключен, хотя сзади никого и не было.
– А что же тогда в вашем вкусе? – поинтересовался профессор Маклеод.
– Маленькие девочки, – ответил я.
Он сглотнул.
– Насколько маленькие?
– Лет девять. Десять. Быть может, одиннадцать или двенадцать. Как только у них отрастает грудь и волосы на лобке, у меня уже не встает. Меня уже не заводит.
Он поглядел на меня так, как если бы я сказал ему, что мне нравится трахать дохлых собак, и какое-то время молчал, только пил свою «Столичную».
– Знаете, – сказал он наконец, – там, откуда я приехал, подобного рода вещи противозаконны.
– Ну, здесь тоже к этому не слишком благосклонны.
– Думаю, мне следует возвращаться в отель, – сказал он.
Из-за угла вывернула черная машина, на этот раз оранжевый огонек светился. Подозвав ее жестом, я помог профессору Маклеоду сесть назад. Это – одно из наших Особых Такси. Из тех, в которые садишься и больше уже не выходишь.
– В «Савой», пожалуйста, – сказал я таксисту.
– Слуш'юсь, начальник, – отозвался он и увез профессора Маклеода.
Мистер Элис хорошо заботился о мальчике шагинаи. Когда бы я ни приходил на совещания или доклады, мальчик всегда сидел у ног мистера Элиса, а мистер Элис крутил в пальцах, и гладил, и играл его черными кудрями. Они обожали друг друга, любому было видно. Это смотрелось глупо и сентиментально, и, должен признать, даже для бессердечного ублюдка вроде меня трогательно.
Иногда ночами мне снились женщины шагинаи, эти отдающие мертвечиной, похожие на летучих мышей карги, бьющие крылами и устраивающиеся по насестам в огромном и гниющем старом доме, который был одновременно и Историей Человечества, и «Приютом святого Андрея». Взмахивая крылами, некоторые взмывали вверх, унося в когтях мужчин. А мужчины сияли, как солнца, и лица их были слишком прекрасны для людских взоров.
Я ненавидел эти сны. Такой сон – и весь следующий день насмарку, точно как в, черт побери, аптеке.
Самый красивый человек на земле, Сокровище шагинаи, протянул восемь месяцев. А потом подхватил грипп.
Температура у него поднялась до сорока четырех, легкие наполнились водой, он тонул посреди суши. Мистер Элис собрал с полдюжины лучших врачей со всего света, но парнишка просто мигнул и погас, как старая лампочка, так все и кончилось.
Думаю, они просто не слишком уж крепкие. Растили их, в конце концов, для другого, не для выносливости.
Мистер Элис взаправду принял это близко к сердцу. Он был безутешен: рыдал, как дитя, все похороны напролет, слезы катились у него по лицу, будто у матери, которая только что потеряла единственного сына. Небо мочилось дождем, так что если не стоять с ним рядом, даже и не узнаешь. Мне это кладбище стоило пары взапрямь хороших ботинок, так что настроение у меня было прескверное.
Я сидел в квартире на Барбикэн: практиковался в метании ножа, сварил спагетти с соусом по-болонски, посмотрел футбол по телику.
Той ночью у меня была Элисон. Приятного было мало.
На следующий день я взял десяток хороших парней и отправился с ними в дом в Эрлз-Корт поглядеть, не осталось ли там кого еще из шагинаи. Должны же еще где-то быть молодые мужчины племени. Простая логика, и ничего больше.
Но штукатурка на гниющих стенах была заклеена крадеными рок-плакатами, и во всем доме пахло опиумом, а не пряностями.
Крольчатник-лабиринт был забит австралийцами и новозеландцами. Сквоттеры, надо думать. Мы застали их в кухне за отсасыванием наркотического дыма из горлышка разбитой бутылки «лимонада Р. Уайта».
Мы обшарили дом с подвала до чердака в поисках хоть какого-нибудь следа женщин шагинаи, хотя бы чего-нибудь, что они оставили по себе, какой-нибудь зацепки, чего угодно, чем порадовать мистера Элиса.
Мы не нашли ничего, совершенно ничего.
Все, что я унес с собой из дома в Эрлз-Корт, – воспоминание о груди девчонки, обкурившейся до забвения, спящей голой в комнате наверху. И никаких штор на окнах.
Стоя в дверном проеме, я глядел на нее чуть дольше, чем следовало, и эта картинка отпечаталась у меня в мозгу: полная с черным соском грудь, тревожный овал в едко-желтом свете уличных фонарей.