– Ты дома, Володарь Ростиславич, – проговорил тихий, проникновенный голос. – Пока отдыхай от боев.
Володарь открыл глаза. На ложе рядом с ним сидел бочком, по-простецки тщедушный и горбатый Фома Агаллиан. Зала вокруг казалась совсем пустынной. Лишь в отдалении слышался звук оживлённого разговора, а неподалёку, за одной из колонн кто-то всё ещё задумчиво пощипывал струны кифары.
– Послушай, князь! – проговорил Фома. – Ты сумел защитить мою дочь единожды. И я, и весь род Агаллианов высоко оценил твой подвиг. Но мы осмелимся, пожалуй, просить тебя о большем. Наступили странные времена. В городе Константина стало неспокойно. Город наводнён беженцами и попрошайками, а моя дочь – чрезвычайно деятельная натура. Она опекает убогих сирот. Вот и недавно сам видел на паперти церкви Николая Угодника одного из таких. Старец седобородый, горбатый…
Фома Агаллиан внезапно и весело рассмеялся задорным мальчишеским смехом. Глаза его живо заблестели, он лукаво глянул на Володаря.
– …Нет, не такой как я! Я рождён был кривобоким, никогда не садился в седло. А тот, кого я видел на паперти Святителя Николая, получил увечье в бою. Видел бы ты его! Язвы, разорванные, едва зажившие жилы, вонючие лохмотья, а под ними поблескивает медь доспеха. Кто знает, что на уме у этого калеки-нищеброда? Достанет ли сил у друнгария виглы
[23] изловить всех злодеев и злоумышленников?
Фома тяжко вздохнул, ещё раз испытующе глянул на Володаря и наконец заговорил о главном:
– Я прошу тебя послужить моей дочери, рыцарь. Нет нужды тебе, знатному чужестранцу, воевать за интересы империи. Пусть воюют такие, как мой брат Фотий. Он уж отдаст воинский долг за всё наше семейство. Ведь ни я, ни младшие мои братья Никон и Филипп, ни тем более мой сын Галактион не пригодны к воинской службе. В этом и счастье нашего дома, и его позор.
– Зачем ты говоришь мне всё это?! – рыкнул Володарь.
Фома Агаллиан стал надоедать ему. Ах, эти прилипчивые, пронзительные взгляды! Ах, это притворное и приторное почтение!
– Мне нужен кров и пища для дружины… И ещё: я хочу вернуться на родину.
– Послужи – и вернешься… – последние слова Фомы Агаллиана заглушили звонкие удары литавр.
В пиршественную залу вступили чернокожие, обряженные в странные одежды паяцы. Они изгибались и прыгали в чудном, ранее не виданном Володарем танце. Следом за ними потянулись изрядно подуставшие гости, и пиршество возобновилось.
* * *
С наступлением утра в пиршественной зале, словно видение иного мира, явилась Хадрия. Она взяла отяжелевшую десницу Володаря в свою твёрдую ладонь и потянула прочь. Они пустились в путешествие по коридорам и переходам дворца Агаллиана. Там днём и ночью серый сумрак разгоняли факельные огни, там мелькали быстрые, смеющиеся тени, там в редких стрельчатых оконцах плескалась синяя вода Боспора. Хадрия привела его в светлый покой, где молчаливые прислужники омыли и обрядили в новые, ещё более роскошные одежды его уставшее от веселья тело. Засыпая, он слушал с наслаждением, как старый оружейник Агаллиана чистит и точит его оружие и кольчугу. Сквозь лёгкую дрему он справился о Жемчуге и, получив благоприятный ответ, блаженно уснул.
* * *
Во всё время праздничного пира, да и в последующие дни Володарь так ни разу и не вспомнил о Саче. Елена лишь мимолетно упомянула о ней: дескать, пользуют её лучшие врачеватели, и она непременно и скоро поправится. Напоенная целительными настоями, унимающими боль и дарующими сон, больная подолгу пребывает во власти чар Морфея. Стоит ли беспокоить её излишним вниманием?
– Не стоит, – согласился Володарь.
* * *
Володарь, облачённый в лёгкую кольчугу, с мечом на перевязи и небольшим луком у седла повсюду сопровождал Елену. Жемчуг приучился ходить следом за паланкином. Порой он безобразничал – хватал чернокожих носильщиков за широкие шёлковые пояса, рвал добротную ткань зубами, но быстро унимался, повинуясь воле смеющегося хозяина. Они вместе бывали повсюду, как некогда – давно ли? – бывали с Сачей. Елена часто наведывалась на ипподром. Сопровождаемая неразлучной Хадрией, в несказанной красоты уборе, она восходила по мраморным ступеням. Володарь неизменно шёл впереди, раздвигая плечами густую толпу. Замыкал шествие верный Илюша, вооруженный на византийский манер пикой и щитом. Здесь переливались из пустого в порожнее опостылевшие пересуды. Двоедушные горлопаны вели непонятные Володарю перепалки, столь же шумные, сколь и бессмысленные. Здесь устраивались невиданные ни на Волыни, ни в Киевской земле игрища: то жгли еретиков, то устраивали конные состязания. Здесь выходили на смертные поединки звероборцы и умирали на потеху полуголодной, неистовой толпе. Володарь и сам с интересом внимал неведомым на Руси ристалищам. Чудные звери – с ярко раскрашенной, пятнистой или полосатой лоснящейся шкурой – ни на жизнь, но насмерть схватывались с отважными великанами. И это при том, что, как говорили в доме Агаллиана, империи не хватало солдат. Эх, так ли охотятся на свирепого хищника? Не лучше ли заманить заведомо сильнейшего врага в западню, подрезать жилы, обездвижить, а потом уж и убить ударом тонкого лезвия в глаз или проткнуть шкуру рогатиной? Володарь вздыхал, поглядывая на Елену. Казалось, зрелище проливаемой на арене крови ничуть не смущало её. Украшенная шелками и цветочными венками ложа семьи Агаллианов располагалась высоко. Отсюда арена ипподрома была видна, как на ладони. Внизу, на ступенях амфитеатра, ревела возбуждённая толпа. Выступления акробатов, паяцев с размалёванными лицами, их громкие голоса, нарочитый смех и притворные слёзы поначалу несказанно поразили Володаря, потом наскучили, а под конец стали злить. Зачем лить слёзы, смеяться, возноситься или унижаться напоказ? Зачем эти странные, едва прикрывающие наготу одежды? Не приличнее ли вовсе обходиться без них? Зачем застывшие маски и неистово беснующиеся тела? Молчаливая Елена неизменно хладнокровно взирала на действо, каковым бы то ни было. Она и сама принимала участие в действе, будто прикрывала лицо неподвижной маской, имя которой Гордыня. Будь зрелище весёлым, азартным или кровавым – любым – её белые руки неподвижно возлежали на шелках златотканого покрывала, а лицо хранило выражение горделивого довольства. Они приходили в движение лишь затем, чтобы, повинуясь настроению толпы, рукоплескать разыгранному действу. А потом Елена снова застывала, и Володарю казалось порой, что дочь Агаллиана грезит наяву.
Елена преображалась, становилась сама собой лишь в храме. Она словно возвращалась к нему, являя доброту и сопереживание.
Едва ступив на храмовую паперть, и он забывал о суетности дворцов и торжищ. На молебствии, под звонкими сводами храма Святого Мира
[24] они слушали голоса певчих. В исполинских чертогах Святой Премудрости
[25] они отстаивали вечерни и причащались Святых тайн. Володарь с замиранием сердца снова и снова смотрел на расписные в небесную синь своды, на смиренные и строгие лики, но мириады огоньков, возжигаемых прихожанами во славу и в память. Под церковными сводами облик Елены менялся. Страстная мольба делала её ланиты яркими, глаза оживлялись, наполнялись влагой искреннего умиления или неизбывной тоски, с чела слетала маска неприступной гордыни, твёрдые, как у всех Агаллианов, черты смягчались. Простое и милостивое лицо её делалось похожим на тот самый лик предоброй Богородицы в синем уборе, на который так любил молиться Володарь.