Ему рассказали, что знали, поминутно кивая то на ключницу Глашку, у которой подруга в Колодезе, жена кузнеца Тихона, как бишь ее? То на мужиков, возивших в город соты, да повстречавших колодезных с телегой мороженых гусей, а те им за большую тайну и шепнули…
– Гуси-то для предводителя, – осуждающе качала головой Авдотья. – Всем насовал, всех задобрил, Синявин-то. Чтобы никто его к ногтю не прижал. А ведь смертоубийство. Грех какой!
Утром, едва развиднелось, генерал отбыл в Конь-Колодезь, вооружившись проводником и взяв с Рожина обещание, по первому его приказу – запиской ли, на словах ли – сзывать соседей к Синявину, ибо дело гнилое, и нельзя, чтобы мужики в него встряли. Одного же из своих верховых командир послал в Воронеж, велев вести две роты, не меньше.
Господин Синявин, дядя Мишеля, пребывал в состоянии перемежающейся надежды на милость Провидения и крайнего страха. Он испугался уже тогда, когда распорядившись дать при наказании тридцать ударов, понял: провинившиеся мертвы.
Покричали и отдали Богу души. Что ж теперь делать? Сокрыть преступление? Или идти под суд? Да они сами, прохвосты, виноваты! Не привезли в означенный день оброка!
Еще осенью было дело. Тогда молва и побежала, де, господин Синявин, бывший флотский офицер, запорол насмерть своих мужиков и попу приказал молчать: и тебя, долгополого, сгною, только сунься. Так и вышло, что с языка на язык добралась весть до Питера.
Сколько таких умельцев кнутом вышибать из оброчных деньгу? Но следствие повели только о дяде командующего Оккупационным корпусом.
Посмотрев в хмурое лицо гостя, хозяин Конь-Колодезя сразу понял, что уповать на родство не приходится. Нет, не домашнего, не своего человека привел Бог. Приезжий, может, кому и друг, но не господину Синявину. Уж прости, Мишель, воля государева.
– Вы теперь же покажете мне место, где закопали людей, – отрезал Бенкендорф. – И молитесь Богу, чтобы к одной вине не прибавилось еще чего.
Помещик втянул шею. Отнекиваться не имело смысла. Всю прислугу привели к крестному целованию, мол, попробуйте только солгать. По их словам выходило, что барин не зол, но горяч и самоуправен. С отходниками расправился не по умыслу. А битье коровьим кнутом – здесь дело привычное. Тридцать ударов только многовато. Ну, десять, ну, двенадцать.
Пошли искать яму. Земля оттаяла не везде. Пришлось отогревать кострами. Потом стучать ломом. Наконец, на свет Божий предстали останки двух мучеников со связанными руками.
– Молитесь, – повторил Бенкендорф помещику. – Если откроется, что вы похоронили их еще живыми и они умерли от удушья…
Синявин повалился в ноги. Нет! Он такого не делал! Все свидетели! Мертвыми были! Мертвыми!
Осмотр подтвердил: скончались от побоев. Что хозяина также не украшало. Но из утонченного злодеяния переводило дело в разряд бытовых: не рассчитал маленько, вошел в азарт.
На душе у генерала было пакостно. В тот же вечер он приказал снять копии со всех документов следствия и, сопроводив их личным письмом, отправил в Париж. Суди меня, Миша, если можешь.
Тогда же под диктовку Бенкендорфа раскаявшийся душегуб написал царю покаянное послание, где укорял себя в горячности, а сокрытие преступления объяснял страхом: «Не будучи никогда тираном, имел я, имярек, несчастье в минуту запальчивости учинить наказание строгое, умолчание о котором явилось следствием моего отчаяния».
– Ваши имения возьмут под опеку, – объявил генерал. – Но самому вам, возможно, по милосердию Его Величества удастся избежать суда, клеймения и ссылки. Большего для вас сделать не могу.
«И не хочу!» – едва не сорвалось с языка. Но это было бы ложью. Больше всего на свете Бенкендорф хотел оставить Мишкиного дядю прозябать в Конь-Колодезе и не поднимать дрянь, которая теперь неизбежно будет всплывать при каждой встрече друзей. Страшно было даже думать: мать Воронцова – родная сестра этого изувера. И в чертах друга есть что-то от этих презрительно поджатых губ, тонкого носа, узкого лица. Миша, Миша, который не то что руку на слуг не поднимал, солдатам говорил: «Вы»!
* * *
В раздерганных чувствах Бенкендорф уехал из Конь-Колодезя. Хорошо если бы в Харьков – нет, торчи в Воронеже, где теперь квартирует дивизия. Карауль царскую милость.
Александр Павлович выдержал паузу. Решение по делу Бравина состоялось быстро. А вот с Синявиным, паче чаяния, вышла заминка. Был подписан указ о принятии его имений в опеку. Но в силу документ вступал только по особому распоряжению императора. Помещик до поры остался дома. Без надзора.
Приговор подвесили на нитке, и Бенкендорф знал, для кого. Командующему Оккупационного корпуса показывали, что в любой момент веревочку могут перерезать, и меч правосудия упадет на голову виновного. А пока… пусть ваше высокопревосходительство придержит свой острый язык. Пусть последит за офицерами, за дисциплиной во вверенных войсках.
Шурка отлично понимал царскую логику. Понимал ее и Михаил. Там, в Париже, он получил от друга пакет. Не спал пару ночей. Все ходил по кабинету, рассуждал сам с собой: а как бы поступил он, если бы было поручено… Пока вдруг резко не затормозил у стола и не схватился руками за крышку.
Сама присылка копий документов была нарушением. Страшным. На которое Шурка пошел только ради него. И у Бенкендорфа не было ни малейшей надежды сокрыть этот шаг. Он знал, что о нем донесут в Петербург. Тем не менее…
Александр Христофорович сделал то, что должен был сделать: подвел дядю-свинью под суд. Но сейчас его терзал только один вопрос: простит ли друг Миша? Плевать на государя!
Вот что заключал этот конверт, это письмо, полное извиняющихся интонаций, это настороженное молчание, слышное от Воронежа до Парижа.
Поняв, Воронцов разом сел писать ответ: «Добрый Шура, мы оба знаем, за что нам это. Мало ли выдавалось напастей? Переживем». Он кланялся невесте, целовал друга, от сердца заявлял, что брат матушки заслужил худшего, и ему, Воронцову, стыдно.
Получив отпущение грехов, Бенкендорф чуть не запрыгал на одной ноге. Старые уже. Обоим четвертый десяток, а все цепляются друг за друга, как на Кавказе двадцатилетними!
Но «поклон невесте» вогнал генерала в тоску. Государь все тянул. Все не отвечал. Наказание за посылку документов в Париж?
Между тем в дивизию пришли экземпляры «Военного журнала», где Бенкендорф сподобился опубликовать «Записки» о двенадцатом годе. Он караулил с первого номера, но текст появился только в третьем. Раньше казалось: счастливее него человека не будет. Все прочтут! Готовился краснеть от смущения и дарить каждому встречному-поперечному, непременно оставляя автограф. Теперь… все мысли о другом.
Наконец государь смилостивился. Мария Федоровна ли его уломала? Самому ли стало стыдно? Все сроки вышли.
После долгой-долгой паузы воспоследовало разрешительное письмо. Шурка белым лебедем рванулся в Водолаги и нашел Елизавету Андреевну столь же прекрасную, но несколько… раздобревшую.