Они уже подъезжали ко дворцу на Большой Никитской. Билетов никто не продавал. Но офицеры и даже солдаты валом валили в распахнутые двери.
– Дом совершенно в европейском вкусе, – услышал у себя над ухом Шурка голос гвардейского уланского ротмистра, обращавшегося к товарищу.
– Говорят, в печь на кухне был заложен порох. И рванул, когда здание осматривали, – отозвался тот. – Русские считают, против нас все способы хороши. Но сами же и поплатились В столовой упала хрустальная люстра и штырем проткнула лакея. Остальные разбежались, вопя про Божью кару.
– Все-таки кто-то должен нам служить, – вздохнули слева. – А то даже напитки разносят рядовые.
Гости уже всходили по мраморной лестнице на второй этаж, где большой полукруглый салон, убранный с кричащим великолепием – со всего дома натащили остатки дорогой разношерстной мебели – вел к зрительному залу.
– Я прав, или мне это только кажется? – спросил Бенкендорф. – Драпировки сшиты из церковных пелен и воздухов.
– Что нашли, из того и сшили, – цыкнул на него Лев. – Не делай прокурорскую мину. Ты должен все это одобрять.
«Не должен», – внутренне огрызнулся Шурка.
Пора было платить. В галерее рядом с залом стоял на стуле ящик, куда вошедшие кидали лепту. «Шпионы» побренчали трофейными франками. Но у многих зрителей имелись трофейные же рубли – серебро и медь. Их тоже принимали, для простоты уровняв в цене. Никто не требовал сдачи. Актеров хотели поддержать. Даже солдаты не предъявляли права на половинную цену.
Просочившись в зал, друзья заняли места в партере. Утроба театра щедро освещалась снопами свечей. Стойки в фойе были заняты гренадерами в белых фартуках, предлагавшими прохладительные напитки. За неимением другой посуды их разносили в церковных потирах
[43]. Пир Валтасара какой-то!
В этот момент Волконский и Нарышкин могли быть раскрыты. Сколько бы они ни корчили из себя атеистов, но вид чаш для причастия их покоробил. Между тем подошедший гренадер долго ныл, навязывая за два франка – неслыханно! – теплое пойло из апельсинового ликера, разведенного водой. По постным рожам друзей следовало догадаться, что они не любят ни ликер, ни апельсины, ни воду. Но, чтобы избежать подозрений, Шурка сунул деньги и взял с подноса увесистую чашу с каменьями.
– Что делать будешь? – ехидно осведомился Серж. – Держать весь спектакль?
Шурка закрыл глаза. «Господи, я поступал много хуже. Прости меня». Он осушил чашу одним глотком, но не упал от удара молнии. Занавес поехал в сторону, и, вместо огненной руки, пишущей на стене пророчество Бонапартовой гибели, зрителям открылся сад – деревья с бумажными листьями, скамейка, фонтан. Началась довольно сносная комедия, которая развлекала Бенкендорфа ровно до появления Жоржины – совершенно нелепой в своих, далеких от античности нарядах и в роли, где надо говорить не речитативом, а как простые люди, по-базарному. Шутить. Стрелять глазами.
Сказать, что она была растеряна? Подавлена? Не в своей тарелке? Только не смущена. Великая актриса гневалась, и этого не скрывали ни грим, ни неумелые комедийные ужимки товарищей, пытавшихся отвлечь внимание публики на себя и тем спасти бедняжку.
– Играйте же! – взмолилась мадам Домерг, изображавшая горничную. Ее шепот прозвучал громко, на весь зал, вызвав неподдельный хохот.
Шурка сжался, ощутив боль бывшей любовницы. Не окончив монолога, та встала, с грохотом опустила зеркало, перед которым вела речь о внезапно нагрянувшей женской старости и о том, что муж в постели подобен «живому трупу», и размашистым шагом покинула сцену.
Царица! Царица во всем. Бенкендорф знал, что она не потерпит унижения таланта. Голод, да. Скитания. Нищету. Безвестность. Только не поругание.
Публике немедленно объявили о замене, и Аврора, знавшая все роли назубок, поспешила занять место «внезапно заболевшей подруги». В перерыве между действиями на подмостки выскочила хорошенькая Фюзиль, вертевшая в руках кашемировую шаль ярко-красного цвета. Под звуки жалеек и балалайки она исполнила «русский танец». Зрителей предупредили, что в Париже они ничего подобного не увидят: так пляшут только в Москве. Срежиссирована пантомима была блестяще – рука Дюпора. Сотни мелких движений головы и плеч отточены и верны. Но странное впечатление произвела эта «барыня» посреди сгоревшего города, показавшись неуместной и гадкой, и сразу напомнив о фальши теперешнего положения самих французов.
– Я должен ее увидеть, – Бенкендорф встал и начал протискиваться к выходу, прежде чем друзья успели его остановить. – Лев, где гримерки?
Нарышкин только и мог, что жестом показать: направо, потом вниз и налево. Он обомлел от безумия друга. Еще говорил, что молодость для него закончена! Так поступает взрослый человек? Он их всех выдаст!
Генерал тем временем оказался в фойе, миновал стойки, потом зал-переднюю, зимний сад с задыхающимися в кадках лимонами и миртами. И, ориентируясь, как лунатик, по магниту собственного сердца, нашел, что искал. Гримерку крепостной примы. Наверное, здесь Шлыкова подвязывала атласные пуанты.
Собравшись с духом, Шурка толкнул дверь. Зеркало. Печь с белой плиткой. Столик. Бюст Марии-Антуанетты в нише. Положив голову на скрещенные руки, рыдала его дама. Так рыдала, что дубовый гарнитур мерно сотрясался при каждом всхлипе. Она стала еще больше. Еще величественнее.
– Не пойду! Оставьте меня!
Бенкендорф положил руку ей на плечо.
– Жоржина.
Голос не меняется. Она живо, на полуслове обернулась к нему. Ужас и удивление расплылись в ее больших глянцевых глазах. Испугалась? Да. Но не его. За него. Это генерал понял сразу.
– Вы? – актриса схватила гостя за руку. – Наконец-то. Почему вы не шли? Не ехали?
Этого он не ожидал.
– И в такой форме? Что за маскарад? Вас взяли в плен? Вы служите здесь?
Бенкендорф отступил от нее на шаг.
– Предоставляю вам самой сообразить, что я делаю во французской форме посреди занятого неприятелем города.
Жоржина ахнула.
– Но тогда… Зачем вы пришли? Вы рискуете.
Вместо ответа генерал сел напротив нее, завладел правой рукой примы и стал гладить от запястья до кончиков пальцев. Как делал когда-то, успокаивая перед спектаклями.
– Почему вы не уехали?
– Не успела.
– Вы видитесь с Наполеоном?
– У меня нет даже белья.
Это вынужденное признание ясно очерчивало характер августейшего покровительства. Бенкендорф усмехнулся. Значит, под этой золотистой парчой и рытым бархатом ни чулок, ни подвязок, ни панталон?