– Куда вы? – закричала она мне вслед.
– Я вам сказала, куда.
– К Готовцевым? Так их дома нет. Говорят вам, их дома нет! – еще раз крикнула она с непонятной злобой.
Их и правда не оказалось дома. Я напрасно взбиралась на три лестницы. Вернуться вниз и увидеть сделавшееся для меня страшным лицо желтой лифтерши, ее желто-зеленые глаза было невозможно. Я вспомнила, что на самом верху живет Настя Зуева (актриса) – вспомнила ее доброе лицо, ее теплый голос. Решила зайти к ней, там написать записочку Жене Готовцевой и попросить передать ей.
Настя встретила меня растерянно, почти испуганно, хотя из глаз светилась обычная приветливая улыбка. Оказалось, у нее сегодня концерт и она готовится к нему с Еланской. Я сказала, что не дозвонилась к Готовцевым и зашла сюда попросить передать записку Евгении Сергеевне. “Настя” Зуева несколько раз звала меня, когда бывала у Тарасовых, заходить к ней. И на этот раз стала просить “непременно зайти, но перед этим позвонить”. И пока я писала записку, столько ласкового и доброго дала мне излучения, словами и внимательным взглядом, что какая-то часть оледенения у меня в душе оттаяла. Я поблагодарила ее и пообещала зайти в ближайшее время. И уже не казалась мне такой мистически-жуткой, всем космосом завладевшей вьюга и поземка (в поземке есть что-то ведьминское, змеиное).
109 тетрадь
10.12–26.12.1947
10 декабря. 12 часов ночи. На своей койке
Пришло в жизнь то, что пока еще не вмещается в сознание. Сон? Чудо? Через людей пришедшее, нежданное касание Высшей воли к моим судьбам, запутавшимся в такой тесный, удушающий клубок, что сейчас, когда слышу, как ослабели, как начали распутываться его нити, не понимаю, как я могла терпеть эту связанность, сдавленность, обреченность, как могла душа вынести. Особенно начиная с лета. Но не нужно перетряхивать и взвешивать тяжестей, поднятых душой.
Как мирно мертвецы в могиле почивают —
Так мирно спать должны скорбей воспоминанья.
…Дом, Ольгин. В лесу под Звенигородом. Над рекой. Не жить больше в Москве. Не скитаться по ее улицам, трамваям, метро. Сон? Нет, явь. Видела план дома, комнату на нем, предназначенную для меня. Не будет больше – если доживу до весны – этой щелки, этой ширмы, этой неизбывной тоски сознания: “Нет, не вырваться мне отсюда”. И постоянного чувства, что в жизни бывших друзей твоих (всей жизни друзей) ты – чужеродный нарост, раковая опухоль, от которой не знают, как отделаться.
Как ни тосковала душа моя (и тело, его потребность в дыхании, в чистом воздухе), как ни томилась я в разлуке с Природой, с Матерью сырой землей, от апреля до октября, жадной, страстной, неизбывной тоскою, радости свидания не смею предвкушать.
Содержание моей сегодняшней радости, моей благодарности Богу и людям (больше всего Степану Борисовичу – даже больше ему, чем Оле) – не чарующее видение лесного дома на берегу реки с необъятными далями, глядящими из окон его. Это Земля обетованная, куда мне, может быть, и не суждено дойти, но то, что испытала душа от образа ее, поднятого над тернистыми буераками моих скитаний волей Божеской и человеческой Любовью, это уже было. И это перенесло мою дорогу, если и не попаду в Землю обетованную, на высший путь из низин, где я стала уже задыхаться и терять силы. “Низины” – это слово относится не к окружению, в каком жила и живу, – а лишь к некоторым особенностям моего испытания, к тому, что я худо выносила его. И когда оно дошло уже до каких-то пределов в моем сознании и я стала бояться его (в образе Аллы), и убегала из дому куда попало, и страшилась вернуться в свою “щелку”, как в подземный каземат, – внезапно, нежданно-негаданно случилось это чудо – видение Земли обетованной. Она для меня не реальность, а символ, знак бодрствования надо мной Водителя моих судеб. И знак человеческой, братской, дочерней (от Ольги) Любви. Какая бы ни была дальше реальность, мне уже даны силы ее вынести. А дальше пусть будет все не по нашей воле, по Той, какая послала нас на нашу дорогу, какая нас ведет по ней. И да будет она благословенна.
13 декабря
Дерево-узник.
Об этом дереве я не раз уже упоминала в предшествующих тетрадях. Это высокое развесистое дерево, смотрящее в мое балконное окно из соседнего двора-колодца. С верхушкой его что-то случилось, и она стала похожа на профиль орлиной головы. И часто оно шевелило во мне горестную аналогию – не только с одной моей судьбой, а с тысячами судеб, где человек ощущает – при наличности у него крыльев, хотя бы и не орлиных, невозможность вырваться из тисков рока, защемивших его, как это дерево в какой-то день и час, когда посадили его среди каменных стен двора-колодца. И часто вспоминалось при этом трагическое восклицание скворца (из книги Стерна): “Ах, не вырваться мне отсюда”. Я хваталась в течение этих долгих лет (9? 10? – не помню) за разные возможности вырваться – но они оказывались призрачными: инвалидный дом, жилплощадь с Инной на Волхонке, попытка устроиться в комнате поселка Сокол…
Сегодня утром, раздвигая оконную занавеску, я впервые при взгляде на черный скелет дерева-узника не ощутила этой аналогии его со мною. И в эту минуту вспомнила: было чудо. Ольга. Ее очаг. В лесу, над рекой. (Во сне я, очевидно, была где-то далеко от дневной яви.) И тут же я опять почувствовала то, о чем с Ольгой в последний раз говорили (и в день отъезда Марии Федоровны с ней) гётевское: “Всё преходящее только символ. (Alles Vergängliches ist nur ein Gleichnis)”. Но какое-то есть в этом преходящем – как в стерновском скворце. Эти годы и с видением звенигородского дома на горе, над рекой после нашей последней встречи с Ольгой – отображение реальности происходящего с нами в ином плане бытия. И что бы ни было дальше, моя жизнь перестала быть деревом-узником.
14 декабря. 11 часов вечера. За ширмой
Заболела Ольга. Третьего дня. Внезапно – кровоизлияние в легкое (инфаркт). Мне позвонили сегодня утром, когда я была в постели. Я быстро оделась и, несмотря на давку в метро, пропустив 4 поезда, каким-то чудом отваги отчаяния и с помощью энергичнейших толчков в спину какого-то парня попала в вагон. К Оле меня пустили на несколько минут. Ей запрещено разговаривать. Мне самой так сильно нездоровится, что следовало бы перейти в лежачее положение, в тишину, может быть, в сон. Прошлая ночь, как и ряд ночей до нее – бессонные. Может быть, сегодня и заснула бы. Но нет: сердце сжато в комок мукой душевной боли образом Лиса, прикованного кровоизлиянием к одру болезни на 6 недель. И в то же время лежала она такая светлая, помолодевшая. Что-то в ее осветленности, в кроткой резиньяции
[847] тона (даже с улыбкой) меня болезненно тревожит – но – да будет то, что будет!
15 декабря. 12 часов дня. Зубовский бульвар
Ранним утром, еще не совсем рассвело, я поспешила в Замоскворечье, чтобы застать хоть на минутку Лисика перед отправлением ее в клинику. Оказалось, что она так слаба и так с сердцем неблагополучно, что трогать ее нельзя. Вызвали врача. Он не велел ей двигаться, запретил к ней входить кому бы то ни было, кроме ухаживающей за ней Ирины (жена брата) и Анечки (дочери). Меня впустил на одну минутку по желанию Ольги, когда она сказала, что “хочет со мной проститься”. Она лежала недвижимо, как изваяние, – но помолодевшая, похорошевшая, с нежной улыбкой, разлитой по снежно-белому лицу.