Встреча с Другом (Львом Шестовым) в уцелевших остатках малоярославского архива.
“Верующих много на свете, а веры мало”.
“Когда я с Вячеславом Ивановым, с Булгаковым, я чувствую, что я по сравнению с ними уже верующий”.
“Я не могу надивиться, как они, неверующие, могут тешиться словами, ничего не имея за ними. Не ищут, не мучаются… Как им не страшно оставаться наедине с собой”.
Стою с ним у подножия горы Синая. Вижу его лицо ветхозаветного пророка, озаренного блеском тех молний, вслед за которыми раздалось “Аз есмь Господь Бог Твой”. И вижу мучительную складку скепсиса в морщинах около рта, жадно ловящего как дыхание Жизни, вместе с настороженным ухом, те слова, каких он ждет с вершины Синая и о которых проносится уже мысль: “А где же доказательство, что это не мой бред?”
12 февраля. Вечер. 12-й час
Был сегодня Даниил. Последние три года видимся не больше двух раз в году. Но внутренняя связь, надорвавшаяся было года полтора тому назад, восстановилась в прежней, с его детских лет, живой силе и правде. Но как постарел он, бедняжка! Изнурение и опустошение – точно по безводным пустыням среди миражей прошел эти годы.
16 февраля
Сейчас узнала, что сегодня в полчетвертого дня скончался в Кремлевской больнице Иван Михайлович Москвин. Вспомнилось его искаженное нестерпимой мукой, залитое слезами лицо, с компрессом на темени три зимы тому назад, когда ломалась его связь с Аллочкой. Вспомнилось терпеливое, внимательное, участливое выражение лица, с каким он выслушивал просьбы людей, искавших у него помощи в беде (это было в короткий период моего секретарства – тогда я звала его “печальником земли русской”). И вспоминаю, когда удавалось исполнить чью-то просьбу, радость, заливавшую, как солнечный свет, его старческое лицо и делавшую его младенческим. Так смеются обрадованные желанной игрушкой дети. И собственная мука и сострадание, и братски любовное сорадование чужой радости – да облегчат путь его душе на той дороге, куда открыл его врата смертный час. Вечная память его доброте, с какой он выслушивал меня, когда я говорила ему о чьем-нибудь горе.
Ночь.
Таким облегчением было сейчас узнать, что Иван Михайлович умирал в больнице не одиноко. Он позвал священника, и были родные, с которыми он захотел проститься. Принял смерть мужественно, спокойно и в духовном просветлении. Милый, милый Иван Михайлович. Недаром при встречах с ним, когда он говорил о театральных или житейских вещах, всегда для меня звучало то, что роднит людей с пробужденным самосознанием души. И никогда я не верила его “неверию”, о котором мне иногда говорили. И разве мог бы неверующий человек так перевоплотиться в царя Федора, как он? <…>
17 февраля. Около 3-х часов ночи
Напрасно вчера я так радовалась за Ивана Михайловича, что исполнили его последнюю волю, пригласили священника. Оказалось – для того, чтобы причастить умирающего в Кремлевской больнице депутата Верховного Совета и артиста с мировым именем, нужно было с утра до 4-х часов добиваться (или делать вид, что этого добиваются) разрешения Калинина (!). Разрешение последовало тогда, когда душа умирающего уже покинула его тело. Алеша рассказывал об этом с негодованием, и было ясно, что ему до боли жаль Ивана Михайловича. Леонилла защищала кремлевские порядки, как всегда, – “значит, так нужно было сделать, ну и сделали”. У Людмилы было гневное и печальное лицо. Она молчала.
18 февраля. 3-й час ночи
Иван Михайлович (тело его) эту ночь будет стоять в фойе МХАТа. Не исполнили и эту его последнюю волю – переночевать накануне погребения в церкви, и вообще, быть похороненным по православному обряду. Мне хотелось отдать ему “последнее целование”, но очередь была так громадна, что для этого пришлось бы часа полтора-два простоять на морозе.
Где он теперь? Кто он теперь, тот, кто был еще недавно артист, депутат, директор МХАТа – Иван Михайлович Москвин. “В месте светле, в месте злачне, в месте покойне” упокой, Господи, его душу после тех бурь, какие разразились над его старостью.
88 тетрадь
1.3-31.3.1946
(Блокнотик, самоотверженно подаренный Кисой Ильинской
[745], ввиду невозможности для автора записок приобрести тетрадь в Мосторге (оказалось, она стоит 50 рублей).)
Мое предложение нашим детям делиться друг с другом и со старшими поколениями той умственной или творческой работой, какой они заняты, мое желание объединиться с ними в общем интересе к миру идей – научных, этических, философских, эстетических – возникло во мне после чтения работы тети Ани над биографией Вернадского. Все, чем жили в первой молодости он и его ближайшие друзья – Д. И. Шаховской, Ольденбург, Гревс, – сильно всколыхнуло в душе память и о нашей (моей и Леониллиной) молодости. Такое же, как и в этом вернадско-шаховском кружке, искание смысла жизни, жажда подвига, горение вопросами этического порядка. Много было в этом наивного, несбыточного, но так сильно бился пульс жизни, так высоко над личными интересами парила мечта, что по сравнению с этим то, чем и как живет современная молодежь (не партийная, которой я не знаю), показалось мне такой суженной, бедной, бескрылой долей, что захотелось разбудить, растормошить их, втолкнуть в круговорот идей, приучить мыслить, хотя бы в пределах их биологии или геологии – но загореться мыслью, полюбить горение.
10 марта. 2-й час ночи
Две мысли живут сегодня со мной. Одна не моя, но ставшая моею лет сорок тому назад, когда Лев Исаакович (“Апофеоз беспочвенности”) однажды сообщил мне ее. Мысль о людях (к ним причислил он и себя, и меня), которые не умеют (не хотят? не могут?), вернее, которым не суждено жить целями, задачами, интересами, какими живут вокруг те, кто прочно с сознанием прав и обязанностей в этой области населяют землю, делают Историю человечества. Эти отщепенцы, о которых он говорил, “прикасаются к общей жизни и к истории своей эпохи лишь в одной точке, откуда с первых моментов сознания душа их движется дальше по касательной линии”.
Из великих имен называл он Ибсена, Байрона. Я прибавила Лермонтова: “Как в ночь звезды падучей пламень, / Не нужен в мире я”
[746].
И немало других с меньшими именами поэтов в этой плеяде. И много безумцев, странников, “лишних” людей. Типичнейший из них – Аполлон Григорьев, книга которого и о котором – спутник моих последних ночей. Он так же, как и Лермонтов, называет себя “ненужным человеком”.
11 часов. Ватагин, крупный художник, анималист, читал вчера для очень тесного кружка статью свою “О звере в искусстве”
[747]. Таня Усова, у которой мы собрались, несколько раз говорила мне о привлекательных сторонах его личности. Их я почувствовала и до встречи с Ватагиным в его чудесных иллюстрациях к Киплингову “Маугли”.