По словам матери, я родилась в очень солнечный день, в воскресенье, во время обедни. Считаю это предзнаменованием для моего внутреннего пути – ряд озарений, ряд смертей – и после каждой – воскресение.
14 апреля
Не выползаю весь день из логовища – грипп.
Одно из благ жизни – старческой жизни – возможность болеть в тепле, в чистоте. И когда есть рядом человек, который не тяготится уходом и смотрит на него как на дело, нужное для своей души. Таким человеком в моей и материнской жизни была Денисьевна, которая сейчас со мной, отчего и ощущаю свой грипп сейчас как благо.
Если физические боли не раздражающи, они могут быть даже приятными, намечая ту линию, по какой мы оторвемся от нашей оболочки, и вырывая нас (если мы в постели) из мышьей беготни быта.
В сергиевские дни – там часто болели ноги, часто была и простуда – я писала иногда до 9 стихов в дни лежачей болезни. Помогали болеть, делали эти дни праздником Денисьевна и Ольга.
В мрачной, нескладной, наболевшей сергиевской действительности это было убежище от ее зол, душевный санаторий. Обе они – и Ольга, и Денисьевна – вносили особый, лишь им свойственный, поэтический уют в уход за Мировичем. Ни цветов, ни фруктов, ни музыки, ни колыбельных песен не приносили они – а вот, оглянувшись, вспоминаю, что болела при них, окруженная цветами, под чудесную тихую музыку и угощали меня райскими плодами и баюкали в колыбели, как младенца, и вместо потолка было над нами звездное небо.
29 апреля. 4 часа ночи
Вчера меня спросила Анна: “Если бы вы два года тому назад знали, как сложится ваша жизнь с Тарасовой, какая будет ее атмосфера, согласились ли бы вы меняться комнатами?” Я не положила на весы полуголодную жизнь на Кировской, неумение приспособляться, болезни, частую необходимость обедать у Тарасовых или Добровых и ответила: “Конечно, нет. Потому что – велико благо своей, уединенной, неприкосновенной комнаты. Велико благо независимости, хотя бы (при бедности) наполовину иллюзорной”.
5 мая. 11-й час. Остоженка
Была давно розовая, долгая уже весенняя заря. Но холодно, как в октябре. Была Анна, “сердцевина души которой круглая, золотая” (слова о ней покойной сестры Насти). Было чтение писем Романова (ее мужа).
6 мая. Остоженка
Tempi passati. Есть такая картина у Борисова-Мусатова: екатерининских времен помещичий дом с белыми колоннами. Над ним вечернее жемчужно-розовое облако, вокруг него аллеи парка. На первом плане в робронах и фижмах две женские фигуры, два задумчивых призрака невозвратно ушедшей жизни
[521]. Такими призраками вчера были мы – Анна и я над романовскими письмами и дореволюционным еще дневником Анны.
…Молоденький студентик (он был в студенческой фуражке) с невинным и ясным лицом, робко вошел ко мне в назначенный час по поводу рукописи своей “Отец Федор”. Рассказ был небанален, свеж, колоритен. Чувствовалась своя дума о жизни, незлобивый юмор, знание быта, о каком писал. Живой диалог. Шевельнулись во мне надежды, что из него вырастет незаурядный писатель, и я решила не терять его из виду и помочь выйти в люди. Он стал заходить ко мне и однажды встретился с Анной. Ей было за 30, и она была на десять лет старше его. Но вид у нее был молодой – яркий румянец, ослепительные зубы. Встреча для обоих оказалась роковой. Романов влюбился с первого взгляда. Анна ответила. В это же лето они повенчались в деревне Щукино, Псковской губернии, где мы все трое гостили у моей старой приятельницы – А. Р. Кветницкой, которая служила там земским врачом.
Дальше было то, что на этом свете называется счастьем: взаимная брачная страсть и все растущая дружеская близость. Если Романов и Анна разлучались на 2–3 часа, они кидались друг другу в объятия с радостным криком. Когда Романову пришлось уехать (фантастическая случайная командировка) собирать долги какому-то банку по всей России и Сибири, Анна получала и отправляла по две телеграммы в день, и так они оба терзались разлукой, что решили ездить вместе. Сколько они объехали городов – не перечтешь. Почти целый год ездили. И не замечали времени, и не утомлялись скитальчеством в этом длинном свадебном путешествии. Потом Романов взял какое-то место в тылу фронта. Туда Анне уже нельзя было попасть. Потом они жили в Петербурге, и там Романов почувствовал желание изменять (отнюдь не покидая жены). Он серьезно мотивировал эту свою новую линию необходимостью для писателя новых встреч с женщинами, новых “освежающих жизнь” волнений. Анна мучилась ревностью, хотела уходить, но у нее цела и крепка еще была душевная связь. Когда им пришлось уехать в имение его тетки, для них вновь зацвела идиллия под яблонями Яхонтова. Я гостила у них как-то зимою. Помню эту снежную тишину глухой усадьбы, вой метели в окрестных полях по ночам и колокольный звон, которым спасали путников от опасности заблудиться и погибнуть. Романов много читал, много думал, много писал в Яхонтове. У него был кроткий вид, почти всегда задумчивый, если он не вел разговора с кем-нибудь. В разговоре был подкупающе детски-искренен, своеобразен по стилю речи (по особому безулыбочному юмору, который я очень в нем любила).
Потом был Острогожск – где я у них также гостила. Потом – Петербург (может быть, это был он уже второй раз, а может быть, я его неверно поставила перед Яхонтовым). В Петербурге отношения их пошатнулись из-за ревности Анны и свободолюбия Романова. Я ездила к ним с целью как-то примирить их, как-то помочь выяснить возможную линию общей жизни. В какой-то мере она наладилась, но во время гражданской войны, когда они жили то в Яхонтове, то в Одоеве, опять разладилась. В Одоеве он дал похитить себя больше чем зрелой балерине Шаломытовой, которая увезла его в Москву. После этого он уже не вернулся к Анне, хотя и писал, и при встречах говорил ей, что это лишь эпизод для него, что отношения его к Анне несравнимы ни с каким увлечением, никакой другой женщиной. В браке же его с Шаломытовой даже и увлечения не было. Анна объясняет этот шаг тем, что Романов был неустроен, безработен, она же доставляла ему весь комфорт для работы над “Русью”, которой Романов придавал громадное, общечеловеческое значение. (“«Русь», – говорил он в период этой писательской своей mania grandiosa, – «Русь» – это эпопея, перед которой меркнет «Война и мир»”). Сквозь нездоровый пыл этого одержания “Русью” время от времени прорывались глубоко человечные, нежные токи в сторону Анны. Его письма к ней этого периода дышут тоской, тревогой, заботой – и прежде всего какой-то неизбывной, горячей, раненой нежностью.
Анна, очутившаяся в годы разрухи в полуголодном и холодном одиночестве, не могла верить им, читала их без того прощения и доверия их звуку, с каким переживает их теперь. Новая жена вела между тем всеми способами подкоп под дружеские отношения мужа к Анне и добилась развода. Чего от рыхлого, мягкотелого русского интеллигента, да еще писателя, не добьется силой воли и скандалов истерическая и практическая баба…
9 мая
У себя за ширмой. Ночь.
Мелкие брызги потока,
Несущего всех в Мальстрем.
Голос железного рока,
Далекий, забытый Эдем.
10 мая