– Узнаете? – тыкала она наманикюренным пальчиком в черно-белую, размытую фотографию.
– Неужели Высоцкий? – ахала я.
– Угу, он самый, – довольно кивала она. – А вот здесь, в углу, это я, видите? Мы были знакомы с Владимиром Семеновичем. Честно сказать, – она наклонилась ко мне, обдав запахом пудры и старых, уже начавших прокисать духов, – у нас с ним завязался бурный роман. Влюбился в меня, как мальчик, можете себе представить? Только это между нами, – она таинственно улыбнулась и приложила к губам палец.
Я твердо пообещала, что эту сомнительную тайну унесу с собой в могилу. Листала плотные картонные страницы, разглядывала старые снимки, аккуратно помещенные под пластиковые уголки.
– Это Инна, моя подруга и бывшая соседка по квартире, – рассказывала Вероника. – Интересная была женщина, директор комиссионного магазина. В те времена представляете, что это значило?
– Строгая какая, сразу видно, начальник, – поддакивала я. – А это кто?
Я указала на фотографию, где на фоне новогодней елки молодая Вероника обнимала какого-то светловолосого красавца с бравой военной выправкой. Кавалер, сурово глядя в объектив, железной ручищей прижимал ее к себе, очень счастливую, беспечно смеющуюся.
Собеседница заморгала глазами, на густо накрашенных ресницах повисла темная капля. Вероника Константиновна аккуратно сняла ее ногтем, высморкалась в батистовый платочек.
– Проклятый коньяк. Становлюсь старой сентиментальной калошей, – смущенно извинилась она. – Это, Мариночка, Костин отец, Володя. Он, к сожалению, очень рано ушел, погиб, совсем молодым. До Костиного рождения шести месяцев не дожил. Я и Костю хотела назвать в его честь, Володей, но побоялась. Знаете, всегда была суеверной, а тут такая трагедия… Не знаю, все-таки плохая энергетика многое значит, как вы думаете?
Я, завзятая материалистка, едва сдержалась, чтоб не хмыкнуть скептически, ответила нейтрально:
– Не знаю, наверное, вы правы. А что за трагическая история? – и насторожилась, как сеттер, почуявший дичь.
Престарелая красавица повздыхала, опрокинула еще рюмку и пустилась в воспоминания.
Пробивавшееся сквозь низкие ветки разлапистых фруктовых деревьев солнце светлыми узорами ложилось в дорожную пыль. Набегавший изредка ветерок приносил запахи речной воды, выжженной июльской жарой травы и щедрой плодородной земли с поля за деревней. Инка отерла тыльной стороной ладони капельки пота, собиравшиеся на переносице, между бровями, закинула за плечо авоську – бабка послала ее в магазин за сахаром, затевала варить варенье.
Вдруг что-то больно ударило Инку между лопаток. Она ойкнула, обернулась. В пыли валялся плоский некрупный камень. Девочка прищурилась, различила в густой листве ухмыляющуюся рожу соседского Богдана.
– А ну пошел отсюда! – выкрикнула она.
– Тю, москалька, шо ты мне сделаешь? – осклабился Богдан и заорал: – Эй, ребя, сюда!
И вот уже сбежались со всех сторон местные, деревенские мальчишки, загорелые, обросшие за лето вылинявшими патлами, в разодранных на коленях штанах. Они окружили ее, толкали, больно щипали, улюлюкали:
– Москалька, ты шо такая тощая? Бабка Нюра тебя не кормит?
Инка рванулась в сторону, подобрала с земли палку и замахнулась на обидчиков:
– Только троньте, я вас так отхожу!
– Бачьте, пацаны, она дерется, – заржал Федька, пытаясь выкрутить ей руку.
Инка яростно отбивалась, стараясь не замечать вскипающих в уголках глаз слез. Только не струсить, не проявить слабость, тогда – все, можно считать, ее победили, сломили. И она никогда уже не сможет смотреть на этих деревенских остолопов гордо и презрительно. Ни за что не сдаваться, как бы ни было страшно и больно! Из последних сил она, размахнувшись, огрела Федьку по уху свободной рукой. Тот, охнув, все-таки выдрал палку из ее рук. Обезоруженная, тяжело дыша, она отступала к покосившемуся забору.
– А ну стоять! – гаркнули вдруг откуда-то сверху, и с высившейся за забором корявой вишни кубарем скатился старший брат Володька.
Он загородил собой Инку, угрожающе пошел на хулиганов:
– Ну что, смелые, да? Всей толпой на девчонку! А со мной никто не хочет помериться силой? Что, струсили, говнюки, а?
Володя, слишком рослый, слишком плечистый для своих четырнадцати, внушил мальчишкам страх и уважение. Желающих вступить с ним в схватку не нашлось. Кое-кто сразу же дал деру, остальные уныло переминались с ноги на ногу.
– Кто тут самый отважный, ты, что ли? – он дернул Богдана за ухо. – А может, ты? – Он отвесил Федьке пинок. – А ну пошли отсюда, придурки! – И уже в спины разбегавшимся пацанам крикнул: – А эту девчонку кто тронет, будет иметь дело со мной, так и знайте!
Убедившись, что обидчики разбежались, он обернулся к Инке. Та стояла молча, не плакала, лишь прерывисто дышала и смешно таращила глаза, стараясь удержаться от слез.
– А ты молоток! Хорошо держалась! – похвалил ее Володя. – Ну-ну, успокойся, все закончилось.
Он вскинул руку ей на плечи, похлопал по спине и произнес, заглядывая прямо в ее отчаянные черно-смоляные глаза:
– Запомни, я тебя никогда никому не дам в обиду! Всегда буду защищать, понимаешь? Ничего не бойся!
– Я и не боюсь, – буркнула она, пряча от брата восторженный взгляд.
Квартира номер 25 когда-то принадлежала родовитой генеральше. Бездетная генеральша, занимавшая вдвоем с высокопоставленным военным супругом все двенадцать комнат, не считая кухни и комнаты прислуги, была склонна к меланхолии и в своих гигантских пустынных апартаментах мучительно скучала. Свершившаяся вскоре Октябрьская революция позаботилась о том, чтобы скучать генеральше больше не пришлось, превратив квартиру в коммуналку и загнав некогда законную владелицу, муж которой к тому времени сгинул уже где-то на полях Гражданской, в бывшую швейную комнату, помещавшуюся в самом конце коридора у туалета. Там старуха и коротала свои дни, к концу жизни окончательно выжила из ума и пугала других обитателей коммуналки, выныривая изредка из своей кельи, вцепляясь куриной лапкой в рукав кого-нибудь из соседей и вопрошая на прекрасном французском, не случалось ли им видеться по вторникам у княжны Бельской. В середине пятидесятых она умерла, в бывшую швейную заселили алкоголика Петьку, и из воспоминаний о прежней хозяйке в двадцать пятой квартире осталась лишь грубо замазанная побелкой лепнина на высоких потолках.
Квартира же жила своей жизнью, шумной, скандальной, вонючей, нелепой, отвратительной – одним словом, коммунальной. На кухне у страшных, закопченных, в пятнах отколотой эмали плит хлопотали тетки в халатах и бигуди, по коридору на трехколесном раздолбанном велосипеде вечно разъезжал чей-нибудь сопливый отпрыск, мягко врезаясь в торчащий из-под майки живот слесаря Иван Палыча, в бывшей генеральшиной столовой у трехстворчатого окна бренчали на фортепьяно приходящие к пианистке Лилечке Штольц ученики. Кто-то постоянно получал двойки, уходил в армию, женился, скандалил, водил любовниц, рожал детей, ездил на дачу, закатывал помидоры в пятилитровые банки, нянчился с внуками, умирал и выезжал из квартиры под надсадный вой хрипатого оркестра, в обтянутом шелком деревянном ящике.