Навещал Соломина и Юран – малахольный из Вознесенья, бывший механизатор. Он с детства повсюду искал клады и знаменит был тем, что разорил могилу барыни Софьи Васильевны Чертопраховой, захороненной на церковном погосте в своей деревне Михалеве, за что в советские времена получил условный срок. Старухи Юрана побаивались, Соломин его недолюбливал: тот вечно не вовремя появлялся, как призрак, – глухой ко всему, ибо уши его были заткнуты наушниками миноискателя, гантелей которого он поводил туда и сюда, подобно летаргическому косцу. Сейчас Юран, рослый мужик с узким неприятным лицом и полосками грязи под крепкими, как у крота, ногтями, успешно промышлял черной археологией, вышагивая по местам жестоких боев в окрестностях заброшенных деревень, некогда, в начале прошлого века, полных жизни. Соломину он однажды поведал по секрету: «Под Сухиничами есть лес, где от костей белым-бело. “Трехрядка” Жукова, известное дело». Время от времени Юран обходил усадьбы и предлагал добычу: немецкие каски, пряжки, пуговицы, эсэсовскую символику… Юран сам себя называл «черным следопытом», а Турчин дал ему прозвище «расхититель домовин».
Однажды, когда, сидя на берегу и глядя на закатное солнце, льющееся сквозь сосновый борок, Соломин разминал в руке комочки земли, снятой с травяных корней, ему пришло в голову, что возвышенное чувство приподнятости над землей, несмотря на все неурядицы, преследовавшие его последний год, объясняется тем, что ему теперь не страшно в эту землю лечь. Именно так: ему не страшно превратиться в этот конкретный набор минеральных веществ, в сок этих растений – осоки, папоротника, бузины, берез, осин и сосен… За свою жизнь Соломину приходилось брать в руки очень разную землю: и Муганской и Калмыцкой степей, и кубанских и ставропольских полей, он разминал в пальцах и тамбовский чернозем, и глинозем Стрелецких курганов под Астраханью, и землю скудной вологодской равнины, и сухой прах каменистого плато Мангышлака, и желтый лесс поймы Луары, и илистую чернь болотистых зарослей Миссисипи, – и теперь он был уверен, что никакая иная почва, кроме той, что сейчас он подносит к лицу на ладони, вдыхая ее мглистый, покойный запах, не вызывает в нем этих предельно родственных чувств: сгинуть в ней, удобрив, взойти в корни растений и вновь спуститься в перегной и воспарить в парной дымке на рассвете в атмосферу, в облако, двинуться в сторону Средиземноморья – вот такая необъяснимая тяга покорила молекулы, из которых он состоял. Он назвал ее про себя тягой ландшафта…
XXIV
Капелкин имел тяжелое наследие в Калуге, от которого, по сути, бежал в Весьегожск, где и прижился. С детства он занимался в фотографическом кружке, в армии был штатным фотографом, хорошо зарабатывал на дембельских альбомах, а после стал начальником кинофотолаборатории при Калужском машиностроительном заводе и одновременно вел кружок кинофотолюбителей во Дворце пионеров. С детьми объездил всю область и под Чаусовом на берегу Оки много лет подряд устраивал летние лагеря. Дети занимались съемкой закатов и рассветов, купались по ночам, экспериментировали с астрофотографией, а бездетный Капелкин отдыхал душой и от города, и от жены. Но с перестройкой размеренная жизнь Капелкина получила пробоину. Жена бросила его и ушла к директору Угорского заповедника. И всё бы ничего, жизнь есть жизнь, но однажды Капелкин узнал, что директор заповедника вошел в сговор с мошенниками и под видом оздоровления реликтового леса, многие тысячелетия произраставшего в пойме Угры, разрешил им вырубать гектары корабельных сосен. Даже просто стоять рядом с этими соснами было захватывающим делом: гигантский, чуть со скрипом раскачивающийся, покрытый розоватыми чешуйками ствол уводил взор в небо, и голова кружилась от такой высоты.
Капелкин ринулся в бой и за серию репортажей в местной газете был до полусмерти избит в собственном доме ворвавшимися бандитами. Милиция предложила ему уехать из города, и Капелкин, после того как вышел из больницы, сдал очередной материал в газету и отбыл на всё лето в Весьегожск, отлежаться под орляком. Так он и попал воспитателем в Чаусово, где пригодился его многолетний педагогический опыт. В родной город путь ему был заказан.
Недавно он разоткровенничался с Соломиным и рассказал ему историю с заповедником, после чего повел на заветное место под Наволоками, которое почитал своим и куда чаще всего вывозил детвору разгуляться. Соломин поразился его рассказу, полному страстной мечты преобразить действительность. Идеи Капелкина были немыслимыми и по художественной своей силе напоминали цунами, которое, случается, выбрасывает далеко в пустыню корабли и оставляет их посреди песков подобно воплотившимся миражам. Капелкин мечтал о том, чтобы здесь, на дремучем берегу Оки, построить нечто вроде Голливуда. Он мечтал сделать верховья Оки проходимыми для океанских лайнеров, пропахать ее русло земснарядами, чтобы новый киноцентр был доступен из любой точки мира. Он говорил, что здешние места – лучшие декорации для съемок фильмов о России. Тут и природа такая, что, по его выражению, «от красоты аж зубы ломит», и человеческий материал пока еще не весь вымер. Взять, к примеру, недавний фильм «Ермак»: сцены с казаками, плывущими по дремучим лесам на струге, следовало снимать именно здесь, а не на Енисее – вышло бы во сто крат дешевле и живописней. Капелкин хотел явиться на «Мосфильм» и уговорить дирекцию приехать посмотреть окрестности, подивиться удобству: вот тут, указывал мечтатель, будет лодочная станция, в ней, в спасалке, на самой макушке, буду жить я, маяк себе поставлю; а отсюда по рельсам на лебедке будем спускать катера и лодки. Вон там, у пристани, выстроим гостиницу, а здесь, на косогоре, возведем павильоны…
– И охота тебе такую красоту портить? – пожал плечами Соломин.
– Красота требует жертв, – вздохнул Капелкин. – Красота без человека – пшик. А если так дело и дальше пойдет, человека совсем не останется, одна дикая пустошь. Когда одни динозавры были, они никому не были нужны. Вот и вымерли.
Кроме Капелкина к Соломину приходили еще люди, с некоторыми он выпивал. Захаживал Павел, сборщик грибов из Страхова, сдававший в приемный пункт до полуцентнера в неделю лисичек. Он с утра уходил в лес, прихватив в магазине четвертушку, ржаной хлеб и плавленые сырки. Павел считал пагубой пить в одиночку, и, хоть Соломин норовил лишь смочить губы, всё равно непременно выходил к нему после полудня, чтобы выпить-закусить и поспать часок на лежанке из лапника, скинув сапоги.
Еще поднимался к Соломину на стоянку бакенщик, рассказывал последние новости, например, про утопленника, который оступился и рухнул в Дугинский омут: ловил с берега, вываживал рыбу и увлекся – черпанул воды в забродники, они его на дно и затянули. «На второй день всплыл, вода нынче теплая», – добавлял бакенщик, разминая папиросу.
Да еще рыбак один из Калуги проводил на том берегу двухнедельный отпуск. Явился к Соломину на огонек, рассказал, что на самом деле Оки существует две – одна подземная, другая наземная, обычная, всем видимая. И что подземная Ока в три раза полноводней. Если глубоко на Святых горах спуститься в бывшие каменоломни, обнаружится подземное озеро, которое имеет сообщение с рекой. А если вдруг разлом какой карстовый в пойме образуется, то вся Ока может в него сгинуть. И, скорее всего, именно это сейчас и происходит, потому что год от года река мелеет, будто кто-то присосался к ней и пьет под землей. Владимир, так звали рыбака, ловил голавля особенным способом, Соломину интересно было смотреть. Владимир бросал горсти еще зеленого овса в реку и тут же взбегал на высокий берег, шел по течению, примечая в бинокль, где на масляной от солнца реке ударит по овсу рыба, – и тогда бросался с удочкой вниз, к этому месту.