И опять Анна оказалась далеко от дома. Теперь вместе с Василием. Князь Пронский выдавал сестру замуж: и на вдовую Ульяну нашёлся жених. Был он в отличие от её покойного мужа чистокровным татарином и не собирался переходить на службу ни к великому князю Рязанскому, ни к его могущественному родственнику. Остался верен Орде. Теперь ею правил Ивак, тот самый, что зарезал зимой где-то под Азовом спящего Ахмата.
Предстоящий брак Ульяны обсуждался у Анны на посиделках и не вызвал недоумения или порицаний. Женщины искренне порадовались, что наконец молодая вдова нашла себе опору – каково без мужа в восемнадцать или в двадцать лет. Весело, развлекаясь, посудачили, что Ульяна, не надеясь на помощь брата, сама нашла себе жениха. Говорили, будто бы знакомство молодых произошло на соколиной охоте, до которой вдова большая любительница. Будто бы Ульяна и Заур охотились порознь где-то под Кипчаковом (и что только Ульяну туда занесло?), но их соколы вместе напали на какую-то дичь, то ли на полевую тетёрку, то ли на дрофу. Вот возле этой дрофы они и встретились, хозяева. Тогда-то Ульяна и обменяла свою половину добычи на сердце Заура.
Всезнающая боярыня Клавдия уверяла, что охотники были знакомы прежде, ещё при жизни старика, и молодой красивый татарин, часто бывавший у него, приглянулся уже тогда Ульяне. Она сама напросилась ему в жёны, а он никогда бы не решился к ней посвататься, зная отношение русских к многожёнству и не надеясь, что Ульяна согласится стать четвёртой женой.
– Да это ж хорошо, что четвёртая! – как всегда возразила боярыне молодая спорщица, она с каждой посиделкой становилась всё смелее.
– Четвёртая – последняя? Значит, новых не будет, а старые мужику небось уже надоели. Хорошо!
Кто-то из женщин знал татарские обычаи, а по ним не обязательно было молодой встречаться с другими женщинами, по крайней мере, год.
– Молодая, – рассказывала женщина, – может жить в своём доме до рождения ребёнка. Муж будет посещать её раз в неделю, по четвергам.
– Нам бы такой обычай, – сказала боярыня Клавдия, и все загалдели: принялись обсуждать достоинства и недостатки многожёнства. Анна с удивлением узнала, что среди женщин, окружающих её, немного ревностных христианок, есть такие, кто многожёнство одобряет.
– Мы уже приучены к нему, – горячилась жена стольника, – просто оно у нас не узаконено, и от этого бедным обманутым жёнам – одни слёзы.
Она говорила с такой страстной убедительностью, что Анна перестала жалеть Ульяну и с лёгким сердцем отправилась на свадьбу, тем более хотела увидеть, хотя бы увидеть князя Пронского. Они так редко встречались…
Как и в Милославском, мужчины и женщины на этой свадьбе пировали порознь. Анне не пришлось даже посмотреть на жениха, но её уверяли, что он действительно молод и хорош собой. Ещё сказали, что он родом из Кипчакова и предки его – кипчаки. Заур первый в роду стал зваться татарином. А жёны его – так и вовсе не татарки: две вроде бы мордовки, одна откуда-то из-под Чернигова. Её Зауру подарил как награду сам хан Ахмат, тогда же и звание татарина ему присвоил.
Анна давно знала, что в Орде татарами именуются только люди знатные, особо отличившиеся, а не по родовой принадлежности, но, как все на Руси, называла ордынцев без всякого различия татарами, и, посмотрев на собравшихся к пиру женщин, привычно отметила, что большинство из них татарки. Были тут и две жены Заура. Первая не приехала – хворала. О ней ещё в Переяславле стало известно Анне, что не молода, постоянно нездорова, что Заур вынужден был взять её в жёны по обычаю, как вдову старшего брата, а тот вроде бы тоже женился на ней, уже немолодой, годящейся ему в матери. Так что женою того и другого эта старая женщина только числилась.
Наблюдая на свадьбе за другими жёнами Заура, пышными привлекательными молодками, Анна заметила, что они делают вид, будто счастливы принять к себе Ульяну и готовы уступить ей свои обязанности без борьбы. Они так ласково её обхаживали, так умильно на неё поглядывали, что не воспринимались соперницами. В их искренность Анна не могла поверить и встревожилась, решила, что прошли они суровую выучку и в совершенстве овладели искусством притворства – каково-то будет простушке Ульяне противостоять коварству этих зрелых красавиц!
Ульяна казалась наивной и неопытной девочкой, словно выходила замуж в первый раз и плохо усвоила наставления свах: выявляла поведением своим совершенно недопустимые на свадьбе беззаботность и радость. Правда, отмечая это, Анна имела в виду русскую свадьбу, но и на татарской женщины были очень сдержанны. Может быть, из-за того, подумала она, что пьют айран и шербет
[48] и ухоженными ручками, с накрашенными хной ладошками, едят элбэ, жареную сладкую муку, и бал-май, смешанный с маслом мёд, – кушанья, которые подаются только на свадьбе.
Да и какое веселье без мужчин, без скоморохов! Анна уже жалела, что приняла приглашение – Владимир Пронский мелькнул ясным солнышком при встрече, мелькнёт при прощании – стоило ли из-за этого ехать за сто вёрст и киселя не хлебать, и мазать руки о бал-май!
Невеста заметила, что самая именитая гостья заскучала, подозвала служанку, что-то приказала ей, потом обратилась к Анне тихо по-русски – за столом говорили по-татарски:
– Улизнём? Дышать нечем тут и скукотища! – и, не дожидаясь согласия, поднялась из-за стола. Пирующих их уход не удивил.
Подворье оказалось очень похожим на переяславское и тоже обрывалось у реки. Из примыкавшего к ней сада уже доносилось соловьиное щёлканье, сменявшееся раз от раза набирающими большую силу трелями. Казалось, соловьи задумали перекрыть нестройный гул мужских голосов, грубо и властно врезающихся в майскую ночь и бездумно разрушающих её красоту. Но тщетны были усилия пернатых певцов – мужчины веселились вовсю и без женщин.
«Эх, умеют мужики везде веселиться!» – подумала Анна с одобрением и некоторой завистью и шагнула с крыльца.
– Пойдём к реке, – предложила Ульяна. – Там у меня есть любимое с детства местечко.
Сумерки спустились на усадьбу. Дорожка почти пропала из виду – угадывалась едва по мягкой пыли, чуть светлеющей на тёмной мураве.
Анна неуверенно шла по ней, глядя не себе под ноги, где и не пыталась что-нибудь рассмотреть, а на задники новых тончайших ичигов Ульяны и дивилась, как ловко и бесстрашно она в них ступает – ведь через такие едва ли не каждая пылинка ощущается. Ещё за столом Анна подумала, что татарский костюм очень идёт невесте, сделал её, в общем-то, малоприметную молодушку, настоящей красавицей. Показалось тогда, что особенно преобразила её шапочка. Надвинутая на лоб, дорого, искусно разукрашенная, она, тем не менее, не к себе привлекала внимание, а усиливала глубинную синь Ульяниных глаз, подчёркивала их величину, выявляла её не очень тёмные и густые брови и ресницы.
Теперь, осторожно плетясь за почти бегущей впереди, словно ночной зверок, Ульяной, Анна решила, что дело не в одной шапочке, а в непостижимом слиянии русской по рождению девушки с чужим нарядом и, наверное, с чужим образом жизни, который почему-то стал ближе, роднее своего. Наряд на ней как шкурка на кунице – без крови не снимешь. А всего-то в нём – рубаха жёлтая с воланами и мелкими оборками, вышитая на груди кусочками цветной ткани, зелёный безрукавный бархатный камзол, отороченный соболиным мехом, свободные, звенящие браслеты на запястьях да чудесная шапочка. Только она по-настоящему и ценна: жемчужная вышивка, золотое шитьё, золотые монеты, изумрудные подвески. Подобные наряды нередко надевали русские женщины, когда отправлялись со своими русскими мужьями к влиятельным татарам, чтобы расположить их не менее влиятельных жён. Но никогда не видела Анна, чтобы сидели они на этих женщинах ладно: непременно в глаза бросалась нарочитость одеяния, как у ряженых на Святки. А ведь ичиги и другие предметы татарской одежды уже основательно вошли в русский быт, но использовались иначе, чем у татар. Анна представила боярыню Клавдию, только что вставшую с постели, в тонких, как лепесток шиповника, алых ичигах на распухших синюшных ногах, в распахнутом на огромной обвисшей груди дорогом длинном мужском халате, который богатые татары носили как верхнюю одежду. Пугало, настоящее пугало! – Анна засмеялась. Смех остановил Ульяну.