На обратном пути еле плелась, проклинала нарядную брусчатку, хваталась, как немощная, за какие-то кусты и сорные сухие травы, попадающиеся на пути, и ненавидела себя в это время – цепляться за жизнь, а чего цепляться, когда в этой жизни она одна-одинёшенька. Все ушли, кто любил её, все! Даже мать ушла, хотя и не умерла… И тут же вспомнилось… не лицо, а ощущение от тесного и бережного объятия, и сразу же полыхнуло нестерпимой, грозовой синью, как год назад в Мирославщине. Князь Пронский…
Матушка Ксения остановилась в гостевых покоях монастыря, вопреки своему обыкновению, – прежде она гостила в княжеском тереме. Анна предположила, что причина кроется в какой-то пока неведомой ей перемене отношений между матушкой Ксенией и обитателями терема, и приготовилась к прохладному приёму. Но опасения оказались напрасными: матушка Ксения радостно устремилась Анне навстречу, как только келейница сообщила о её приходе.
– Анна, голубка! Опередила, – говорила она, увлекая гостью в свою келью, – я сама собиралась к тебе. Ждала, пока рассветёт. Да, верно, рассвета не будет: полдень скоро, а за окном – тьма. – Она плотно закрыла дверь, внимательно оглядела Анну. – Ну, здравствуй, милая!
Они обнялись и, не желая того, вдруг расплакались. Каждая плакала о Юрии и знала, что другая плачет о нём же. Плача, сели за стол друг против друга. Одинаково опёрли головы о руки. Не отрывая ладонь от лица, Анна тихо сказала:
– Я не успела, не помогла…
– О чём ты, дитятко! – В восклицании не было вопроса. – Я была не в силах помочь, хотя находилась рядом. А ведь считаюсь искусной врачевательницей.
Анна с удивлением посмотрела на матушку, прежде об этой её способности она не слышала.
– Да, я умею и люблю лечить. Поэтому митрополит и послал за мной, когда прочие лекари отступились.
– Как же ты успела?
– Я была в Москве, так что долго ехать не пришлось, а успела… только проститься… – Она закрыла лицо обеими руками. – Я уеду, Анна. Наверное, навсегда. В Иерусалим. У меня нет сил здесь оставаться, бывать в тереме, где всё напоминает о нём, встречаться с людьми, которые его знали. Каждая встреча будет мне укором.
Она поднялась, прошла к узкому, подслеповатому оконцу, за ним косо летел крупный снег.
– В Иерусалиме буду постигать искусство врачевания. Может, достигну знаний и умений Евпраксии. Ты не слыхала о ней?
– Нет, – равнодушно ответила Анна, не желая слушать сейчас ни о ком, кроме Юрия.
– О, это была удивительная девушка, Евпраксия-Зоя.
Матушка Ксения отошла от окна и принялась шагать от него к дверям и обратно, успокаиваясь в ходьбе, успокаивая Анну своим чудным голосом, рассказом о жившей давным-давно киевской княжне, внучке Владимира Мономаха. Она усердно изучала медицину, для этого поехала в Константинополь, потом написала на греческом языке трактат, где предлагала новые способы ухода за младенцами, врачевания ран и болезней, советовала для лечения пользоваться банями.
– Трактат – это лечебник? – спросила Анна. Рассказ её заинтересовал: ей нравились истории о замечательных женщинах.
– В прямом смысле – нет, скорее научное рассуждение о чём-нибудь. Но рассуждать о лечении и не приводить новых способов нельзя. Поэтому Евпраксия их приводит. Вот только ни один не подошёл для Юрия, – и тут же спросила: – Счастлива ли ты, Анна, в семейной жизни?
– Я не люблю Василия, – просто ответила Анна и тоже подошла к окну, прижалась к свинцовому переплёту лицом, – он для меня всё ещё озорной мальчишка из моего детства. И всегда им останется. Я не уважаю его, потому что помню все его ребячьи проделки. Мне всё время хочется с ним спорить. Думаю, он тоже меня не любит…
Матушка Ксения за её спиной больше не расхаживала и никак не выражала своего отношения к сказанному.
– Я никудышная любовница, – продолжала Анна свою негаданную исповедь: – он не может забыть Ледру. Я ему и не друг: он постоянно напоминает о своём старшинстве, о том, что мужчина. И тут ещё кто-то внушил ему неприязнь к Ивану. Друг у него один – Еввула.
– Кто? – спросила матушка Ксения с тревогой.
Анна рассказала о Еввуле. В рассказе не было и намёка на недоброжелательность, ведь Анна любила её, была многим ей обязана и вроде не ревновала, но матушка Ксения за искренними словами увидела какой-то иной образ, не тот, который желала передать Анна, и горячо воскликнула:
– Положи конец этой дружбе, во что бы то ни стало! Она к добру не приведёт. Ты разве не понимаешь: Еввула – язычница или того хуже?
– Она ходит в храм.
– Коварное притворство. Место ведьме – на костре!
Непонятная Анне злоба обезобразила, состарила прекрасное лицо матушки Ксении, напугала больше несправедливых слов, не давала собраться с мыслями, чтобы возразить поубедительней, отстоять честь Еввулы, а матушка уже приготовила новый довод:
– Я боюсь…
– Она не сгорит! – с торжествующим злорадством воскликнула Анна и внутренним взором увидела огромный полыхающий пламенем сруб, над ним цела-целёхонька в заревом сарафане, опережая искры, взмывала в тёмное поднебесье Еввула. Густая тьма то ли глубокой ночи, то ли позднего вечера. Исполинский костёр в золотой короне пламени. Еввула, словно оторвавшийся зубец короны. Высоко взметнувшийся сноп искр.
Всё это было так зримо, так ярко и явно, что Анне показалось: волшебное видение предстало и перед матушкой Ксенией. И как бы в подтверждение этого та сказала уже без злобы и без уверенности:
– Тогда в срубе сожгут тебя, как сожгли мать Григория Мамона.
– Но две трети моих подданных – язычники. Рязания – совсем особая страна, в ней куда меньше истинных славян и православных, чем в московском княжестве. Представь, матушка, на востоке – сплошь мордва, деревянным идолам молятся, на юге татары, те никак веру не выберут, на севере совсем дикие люди, в священных рощах собираются, поклоняются берёзе, кусту ивовому молятся. Я думаю, наше несогласие с Москвой из-за разницы в вере, оттого ордынцы нам, рязанцам, ближе вас, москвитян. Так что, если меня сожгут, то как христианку.
Анна улыбнулась, желая подчеркнуть, что последние её слова – шутка, обняла матушку Ксению, поцеловала в душистую щёку. Кожа была упругой и шелковистой. «А ведь она немногим моложе матыньки, лет на пять, на семь. Матынька – старуха… А Ксения на вид чуть ли не мне ровесница. Язык не поворачивается звать её матушкой».
– Не будем ссориться, сестрица.
Матушка Ксения промолчала, но злобное выражение сошло с её лица, и оно снова было прекрасным. Анна не знала, как положить конец и этому недовольному молчанию, и неожиданно тягостному свиданию. Себе на удивление, она легко смирилась с потерей наставницы, возможно, из-за того, что они редко виделись и почти не переписывались, и думала теперь, что ссора ещё больше отдалила их друг от друга, смягчила горестное ожидание разлуки, не просто разлуки – навеки. Думала, как несопоставимо невообразимое понятие «вечность» с маленькой убогой гостевой кельей – вот тебе и богатый монастырь. Вечность, не имеющая границ, – и три шага от окна до двери, потемневшая столешница в пятнах воска, растрёпанное, хоть и недавно переписанное Евангелие, два расшатанных стула (они опять сидели на них), узкое ложе, покрытое грубошёрстным платком, каким бабы укутываются в пургу. Вечность – и грубо расписанный сундук у печного бока.