— Установим ночное дежурство, — сказал я внушительно, как будто был полностью убежден, что этот новый замысел непременно приведет к успеху. — Ты будешь незаметно дежурить в самой деревне, где-нибудь под хатой…
— Можно под своей? — спросил Попеленко. — Это ж близенько от Варвары!
— Можно.
Я оглядел окрестные поля и огороды. Господствующей высоткой поблизости конечно же был Гаврилов холм, который черным горбом вставал за нежной зеленью озими. Под старыми вербами и акацией на холме виднелись четкие треугольники досок, прибитых к вершинам крестов. К кладбищу вела узенькая дорожка «Свозить к Гавриле», или, еще короче, «на Горб», — вот так говорили глухарчане. С Гаврилова холма хорошо были видны Глухары и все подъезды и подходы к ним.
— А я там подежурю, — сказал я, махнув рукой по направлению к кладбищу. Оттуда хорошо видать. Если какого-нибудь связника заприметим, мы его возьмем в клещи. Я отрежу от леса, а ты — от деревни, понял?
— На Горб пойдете? — спросил Попеленко, слегка отодвинувшись от меня. Место нехорошее.
Я и сам знал, что нехорошее. Еще до войны, когда я приезжал на каникулы из девятого класса здоровым уже лобурякой, мы с глухарскими ребятами поспорили, кто сможет пойти «к Гавриле» ночью. Известно было, что на холме по ночам бродит тень самого Гаврилы, огромного горбатого мужика в белой простыне, со светящейся бородой. «Как Глумский, только выше деревьев», — утверждали ребята. Никто из нас так и не осмелился в одиночку пойти туда.
Все это было очень давно. С тех пор мы насмотрелись кое-чего пострашнее, чем светящиеся бороды.
— Значит, будем его окружать, если придет? — спросил Попеленко в раздумье. — Да… Задумано. Вам бы, товарищ старший, на высокой должности в районе служить! Как хорошо было бы.
Он снял с плеча автомат, пощелкал зачем-то прицельной планкой. Затем снова посмотрел на Гаврилов холм;
— Нехорошее место!..
5
Я проспал до двенадцати ночи, до будильника, по сигналу которого включались жернова. Быстро и осторожно оделся, намотал по две пары портянок, чтобы не замерзнуть на Гавриловом холме. Свет луны из окна падал на подушку, и алые розочки на ситцевой наволочке казались в этом свете почему-то голубыми. В деревне вперехлест орали петухи.
Нащупал на тумбочке несколько порошков белладонны, которые приберегал еще со времен госпиталя, на случай если боль будет очень уж донимать, сунул в карман. Надел свою франтоватую офицерскую фуражку, а шапку положил на подушку, слегка прикрыв простыней; на некотором расстоянии темное пятно можно было принять за голову спящего. Затем, критически оценив работу, подбил для пущего впечатления одеяло. Если бы Серафима проснулась среди ночи и взглянула в сторону кровати, то она не заметила бы моего отсутствия. Чего ей зря тревожиться?
Двери, смазанные ружейным маслом еще с вечера, пропустили меня в коридорчик без малейшего скрипа. Там я выпил свои порошки. Ковшик тоненько зазвенел о льдинку в ведре. Тепло сентябрьских дней возмещалось неожиданными ночными холодами… Ушло лето, ушло. И странное наступило бабье лето.
Вынес МГ из сеней осторожно, чтобы не задеть о притолоку и не загреметь. В морозном воздухе от пулемета остро запахло смазкой и железом. Лунный свет был такой яркий, что резал глаза. И воспринимался он как будто не сам по себе, а лишь тенями, которые отбрасывали на землю ветви деревьев и кустов, тычки плетня с висящими на них кое-где глечиками, проволока, натянутая во дворе для сушки белья. Тени отличались такой рельефностью, что я осторожно переступал через них, боясь споткнуться. Выйдя за калитку, я стал под старую полувысохшую шелковицу и осмотрелся. Все село было точно присыпано белым фосфорическим порошком и светилось. Крыши, покрытые тонким слоем инея, утеряли обычную желтизну, как будто кто-то, решив облагодетельствовать Глухары, заменил солому на новенькую оцинкованную жесть.
Сквозило осенней чистотой. И было тихо-тихо, все спали. Только на гончарне слегка дымились трубы. Ох и ночь! Праздник для лунатиков.
Удивительно это — жить и дышать! Мне вдруг стало радостно. Вспомнил, как пальцы Антонины коснулись моей руки, как мысли наши потекли в лад, словно мы читали одну книгу. Что ж это было с нами? Откуда взялось? Час Закона еще не наступил, Час Мира еще не наступил на нашей земле; бродил где-то Горелый, вешатель и садист; осколочки, те, что не поддались пинцетам, пошевеливались, крутились в глубине тела, как шарики в подшипниковой обойме; и все равно жить, дышать и любить было счастьем, таким счастьем, от которого перехватывало дыхание. И вдруг родилось и замерцало, как фонарик в ладони затерявшегося командира группы, странное ощущение: будто я уже выходил в такую точно ночь на такую точно улицу, и видел эти хаты и эту луну, и чувствовал в себе любовь, будто все уже было однажды, а может, даже не однажды, и еще будет, будет, и стало быть, никакой смерти нет, смерть вообще невозможна, если все это вечно существует вокруг и во мне.
От этой бешеной луны, от всех нахлынувших на меня странных, совершенно незнакомых мне мыслей я бы вовсе позабыл, зачем вышел на улицу, если бы не тень за плетнем попеленковской хаты. Тень эта слабо зашевелилась и сделала приветственный знак. Признаться, я даже удивился. Было у меня опасение, что Попеленко оборудует НП не за плетнем, а где-нибудь на сеновале.
Докричал полночь запоздалый петух. Я прошел мимо хаты Варвары — ни одно окно не светилось — и отправился узкой дорогой к Горбу. Луна стояла как раз над холмом, так что он казался плоским, вырезанным из черной бумаги. Кресты и обелиски на вершине, косматые плакучие вербы — все было черным.
Ветви деревьев, которые росли вдоль дороги, образовывали причудливое траурно-черное кружево. Лишь одна вечерняя зорька тлела в выгоревшем от луны небе, но когда я обернулся, то за спиной, за остро очерченной собственной тенью, увидел в противолунной стороне темное звездное небо. Под ним ярко светились стены мазанок. Озимь казалась белой. Луна разделила ночной мир на две части.
Я поднялся на холм. Оградки здесь уже давно не было, кресты, обелиски со звездочками располагались вольно на склонах и на вершине. Вороны, потревоженные мною, забились в деревьях, затрещали, слепые при луне, крыльями о ветви. Под старыми вербами темнел огромный крест — со стояком в обхват толщиной, высотой в два роста, с тремя перекладинами, с дощатой острой крышей над вершиной для стока воды. Под этим произведением столярного и плотничьего искусства, покрытым вязью букв, лежал мой рано опочивший дед. Я присел на покосившуюся скамеечку у одного из холмиков, густо заросшего травой, — видно, здесь была могила человека, чьи родственники давно уехали из наших мест.
Вот оно, ночное царство Гаврилы, жуть и мороз по коже, хранилище детских страхов! Как мы шушукались по вечерам, глядя на темный холм, как горели наши глаза, как белы были лица! Гоголь, страшный сотник-колдун, встающие мертвецы, лязгающие челюсти, железные веки Вия, белая панночка, рассказы бабок об упырях и вовкулаках-оборотнях, о ночной маете некрещеных, полеты длинноволосых ведьм над холмом… Да ведь это же совсем недавно было!