— И что? — спрашивает Горшеня.
— Что «что»? — злится инквизитор. — Казним тебя как преступника! Ну да тебе не впервой — один раз воскрес, значит, и во второй раз повторить сможешь. У тебя, небось, абонементус на тот свет имеется, коли ты до сих пор шутки со мной шутишь и в дурака поигрываешь, не желаешь понимать серьёзность происходящего!
Горшеня молчит, опять ему сказать нечего. Никакого диалога не выходит.
— Но если ты, мужик, всё правильно сделаешь и отсебятиной баловаться не будешь, — продолжает отец Панкраций, — я тебе обещаю дружка твоего и его лихих сподвижничков отпустить восвояси. И девку с ними. Честное инквизиторское!
— Да нешто твоим обещаниям можно верить? — вопрошает Горшеня.
— А тебе ничего другого не остаётся, — втолковывает отец Панкраций. — У тебя сейчас только один выход есть — обещаниям моим поверить и сделать всё по моему велению. Других вариантов нет. Так что соглашайся, мужик, — кроме согласия, тебе ничего не осталось.
Горшеня в раздумье впал, а отец Панкраций так к нему невидимую физиономию свою приблизил, что того и гляди лизнёт. Чего он в него тычется — непонятно! То ли своей невидимостью испугать хочет, то ли искушает внезапной притворной человечностью.
— Соглашайся, соглашайся, — говорит. — Я таких выгодных предложений в этой камере никому не делал, тебе, мужик, первому навстречу иду. Видать, везучая ты пропорция…
Горшеня думает, а инквизитор на табуретке ёрзает, ждёт последнего ответа. И какая-то скрыта в его ёрзанье дополнительная заинтересованность. Не выдержал он паузы, сам первый заговорил, и зашевелилась в его голосе некая природная слабина, некая неофициальная трещина, какое-то почти детское любопытство.
— Ну признайся, мужик, — спрашивает он почти заискивающе, — ведь не воскресал ты? Не умирал ведь? Облапошил тюремщиков, да? Ну скажи — не было ведь воскресения?
— Тебе лучше знать, — отпрянул Горшеня, — ты у нас к Богу особо приближённый, тебе и решать, что было, а чего не было.
— Ну, как на духу, скажи, не таи перед смертью — не был ты на том свете? Ведь не был же?
— Да я ж тебе говорю, — возмущается Горшеня, — ты начальство, ты и решай! Если тебе так хочется, чтобы я не воскресал, то так и прикажи: считать не воскресшим. И сам это приказание выполняй.
Отец Панкраций прямо отпрыгнул, кулаком Горшене пригрозил.
— Я тебе сейчас поприказываю! Я тебе повыполняю!
— Правде нечего приказывать, она нашим приказам не подчиняется, она сама кому хошь прикажет, — говорит Горшеня. — Правда и чудо — они заединщики, им друг без друга нельзя. Чудо без правды не бывает, и правда без чуда не обходится.
Замолчал инквизитор, понять глубоких мужицких изъяснений не в силах. А Горшеня философствовать продолжает — положение у него такое, что только одна философия и остаётся:
— Поэтому ты хоть исприказывайся, а того, что по правде произошло, навыворот не переиначишь. Тут ваша власть кончается. Все ваши законы против чуда — глухой пустопорожний фук. Вас, зарвавшихся, только чудо одёрнет. А впрочем… похоже, и оно для вас — не инстанция, вы уж ничего видеть не хотите. Ни реальности, ни чудес не воспринимаете, чем живете — непонятно! Прямая кишка да две извилины — вот и весь ваш внутренний мир. А внешний — ещё хуже.
От этого монотонного Горшениного бормотания отец Панкраций озлобился окончательно, а главное — он понять не может, о чём Горшеня говорит. Поэтому и возразить ему нечего! Он за одно слово зацепился — от него и отталкивается.
— Чудо, говоришь?
— Оно самое, чудо, — кивает Горшеня.
— Ну так вот, — лыбится инквизитор, — на этот крайний случай у меня тоже свой контрафакт приготовлен. Видишь, что такое?
И показывает мужику приборчик с лампочкой — тот самый, что давеча изучал. Теперь пришёл Горшенин черёд ничего не понимать. Уставился Горшеня на прибор, как швея на шахматы, — определение ему ищет.
— Похоже, мышеловка с лампочкой, — говорит.
— Дурачок ты, — ухмыляется отец Панкраций, — шумовка ты пустозвонная. Это прибор научного изготовления, любое чудо вблизи него невозможным становится, он все попытки чудес устраняет в радиусе километра на научно-технической платформе. Улавливаешь резон? Сейчас я его здесь поставлю, включу — и ты никаким чудом воспользоваться не сможешь!
Увидел инквизитор, что Горшеня сник, обрадовался маленькой своей уловке и продолжает допекать пленника:
— Так что положение твоё, мужик, — безвыходней не бывает. А чтобы тебе сподручнее было с участью своей смириться и к правильному выбору себя склонить — я моё тебе предложение имею в виду, — мы, пожалуй, верёвки тебе развяжем. Авансом, так сказать. Всё равно тебе отсюда никуда не деться — без чуда-то. Маши руками хоть до утра, пока не обессилешь. А утром я приду и ещё раз тебе вопрос свой задам. И ежели ты мне на него утвердительно ответить не сможешь, я твоего дружка в соседней камере… Вот этой самой рукой… А грех на тебя запишу. Понял?
Горшеня кивнул.
Инквизитор капрала звать не стал, собственноручно ремни, что Горшеню стягивали, перочинным ножиком перерезал. Потом прибор на пыточный стол поставил, нажал рубильник. Засиял механизм невесёлым глазком, затикал тихим цокотом, затрещал фоновыми помехами — пошла по камере его очистительная работа.
Вышел инквизитор из камеры, а сотник тут же дверь на все девять замков да двенадцать щеколд тщательно закупорил да ещё сургучом припечатал — на всякий пожарный!
32. Горшеня в плену
— А вот это — полный шпицкриг, — размышляет вслух Горшеня, — полнейшая, как говорится, фиаска. Оплошался ты, Горшенюшка, по самые поплавки.
Сидит герой наш в деревянном пыточном кресле и от осознания содеянной непоправимой глупости ёжится телом, духом падает. Настроение такое, что даже курить захотелось, а тут ещё прибор пощёлкивает в углу, мутным предательским светом мерцает сквозь тюремный мрак, будто насмехается. Достал Горшеня из кармана кисет, припасённую ещё с курящих времён бумажку, задумался. Это что же получается? Чего добился он своим таранным визитом к охранителям сомнительного закона? А того, что сам он, Горшеня, сидит снова в темнице, а его друзья там, в лесу, подвергаются ещё большей опасности — за ними охота скачет! И всё это по его вине, по упёртому его недоумию! Ай-яй-яй… Горшеня от стыда и отчаяния лицо руками закрыл, загородился от всего мира, который — так ему показалось — весь на него смотрит сейчас осуждающе и горько посмеивается, как тот приборчик. И ведь главное — ничего сделать нельзя! Впрочем…
Задумался бывалый мужик Горшеня. «А почему — нельзя? Руки-ноги развязаны, голова цела, всё остальное тоже на месте. А что до чудес — так я и раньше на чудеса особой ставки не делал, бывало, и без них себя из бед выручал». Убрал Горшеня ладони с лица, вздохнул робко — не чувствует в себе права дышать в полную грудь. Потом высыпал табак на стол, разворошил кучку рукой, нюхнул щепотку. Не знает — закурить или же всё-таки воздержаться, не начинать это дело заново? Вдруг не всё ещё он в этой жизни потерял? Зачем тогда организм гробить!