А Горшеня онемел, хочет поблагодарить чёрта, да глаз от Аннушки отвести не может. Смотрит на неё, а приблизиться не решается — боится, что растает драгоценное видение. Не путает ли его чёрт? Не водит ли за душу?
А жена на него смотрит и щёки ладошками прикрывает, чтобы слёзы не показывать.
— Здравствуй, Егорушка, дорогой, — говорит.
Как Горшеня голос родимый услышал, с него все сомнения спали в одночасье, ноги ожили, голос появился. Его, кроме Аннушки, давно уж никто Егором не называл!
— Здравствуй, Аннушка, милая моя, — отвечает. — Счастье-то какое…
Аннушка кивает ему, слёзы в ладошках не удержать — пролились на белый воротник. Смотрят супруги друг на друга, глазами друг дружку аукают.
— Почему ж ты тут? — спрашивает Горшеня.
— Я не тут, я там, — отвечает Аннушка, — я только с тобой повидаться пришла. На три минуточки отпустили, под личную ответственность.
— Какая же ты, Аннушка, красивая стала! — говорит Горшеня. — Ещё красивее, чем ранее была… А как ты жива? Как детки наши?
— Всё хорошо, милый, всё у нас замечательно. Все мы живы. И Васечка, и Липушка, и Титок-с-ноготок — все здоровы, все едят вдоволь, в рост. Никто больше не болеет, не бедствуем, хорошо живём. Всё у нас теперь есть, только по тебе тоскуем, кормилец наш, очень нам тебя не хватает…
Горшеня вперёд подался, хочет жену за руку взять.
— Нет, — отпрянула Аннушка, — не торопись. Меня коснёшься — назад не вернёшься. А ты не спеши, тебе спешить не следует. Мы подождём тебя, потерпим, любый наш. Ты поживи ещё долго, ты вдосталь ещё порадуйся земному, а нашему, небесному, успеешь ещё обрадоваться. Теперь тебе легче будет, когда ты про нас всё знаешь.
Горшеня дыхание переводит, кадык под бородой гоняет — волнительно ему, как никогда ещё не было — ни в жизни, ни в смерти.
— Ты только душу свою береги, — говорит Аннушка. — Иначе…
— Я всё сделаю, — говорит Горшеня, — я теперь таким сильным стану, таким умным, такую справедливость разыщу!
Аннушка поглядела кругом, а потом быстрым таким шепотком говорит:
— Заместо тебя какого-то прощелыгу на постой прислали. Вроде как храмостроитель, а сам гвоздя в стену вбить не может. Так говорят: ежели ты надежд не оправдаешь, он навсегда на твоём месте останется.
— Эх, дурень я! — хватается за лоб Горшеня! — Самый прописной дурень, желудёвая башка!
А Аннушка — опять ему медленно, в голос:
— Береги себя, милый, ждём мы тебя. Очень ждём. Но не торопим.
Тут чёрт свой ящичек захлопнул, к Горшене приблизился.
— Время, — говорит.
— До свидания, Егорушка! — кричит Аннушка мужу.
А он уже ни мёртв, ни жив — всё у него перед глазами плывёт, земля с небом перемешались, в голове шумы и певчие изыски. Язык уже не слушается его, только глазами с женою попрощаться смог — в одночасье телом сомлел, разумом потерялся.
Хочет он чёрта обнять, поблагодарить, лапу ему пожать, в самые копыта ему поклониться, да нет уже на то сознания, видит только, что чёрт сам его под мышки держит, что-то лепечет и портянки, с полу поднятые, за голенища ему запихивает. Уходит из Горшени смерть, сквозь все поры стремительно уходит — возвращает его к жизни сила неодолимая. Пошёл, значит, той смерти обратный отсчёт: три, два, один, ноль…
Часть третья
26. Воскрешение без разрешения
Быстро сказка сказывается — вот уже и третью часть начинать пора. А с чего ее начинать — непонятно. Герои-то наши по разным сторонам сказки разбрелись: один в Мертвое царство предпринял вылазку, а другой на ковре-самолёте улетел в неизвестном направлении. За кем бежать, о ком рассказывать? Оно, конечно, логичнее Иваном заняться — он у нас главный герой, с него всё началось, им и продолжиться должно. Да только без Горшени тоже нельзя, он эвон сколько значительных дел натворил! Да и по старшинству — надо все ж таки к Горшене вернуться. Тем более, пока душа его в разных потусторонних пространствах пребывала, с телом тоже всякие примечательные вещи происходили. Вот, пожалуй, с этого, с приключений тела Горшениного, и начнём мы последнюю часть нашей истории.
И как же позаботились о Горшенином теле в инквизиторской тюремной епархии, где оно преставилось? Да как положено позаботились: уложили в тесовый гроб и поставили посреди темничной канцелярии. А после того несколько часов покоя не давали покойнику: являлись к нему всякие эксперты и столоначальники, одиночно и парами осматривали его с ног до носу, заглядывали под веки, щупали ногти, скребли стёклышком по синеватой щеке и даже сняли с обеих рук отпечатки пальцев. Всё это не просто так обделывалось, не из набожного человеколюбия и не из медицинской любознательности, а регламентарно, согласно последней королевско-инквизиторской инструкции. Инструкция эта повелевала снять с покойника не только отпечатки пальцев, но также одежду и обувь. Однако как ни тужились служители стянуть с мужицкой ноги левый сапог, а попытки их успехом почему-то не увенчались. Пришлось сапоги оставить, где были, тем более что забирать себе Горшенину обувку не имело резона — слишком развалящая. Да и одежду по той же причине снимать не стали: чего, думают, гусей смешить — покойника голого в сапогах выкладывать. Поэтому махнули рукой на один пункт инструкции и перешли сразу к следующему — сфотографировали Горшеню с магниевой вспышкой да завели на него тоненькую папочку с личным посмертным делом, поскольку всех усопших велено было держать под контролем на случай внезапного воскрешения. Насчет воскрешения в королевстве было строго: метаморфоза сия хоть и допускалась духовной наукой, но строжайше была запрещёна на всей подотчётной территории без санкции Святой инквизиции. И хотя прецедентов до сей поры не случалось, но отсутствие прецедентов — не повод нарушать инструкцию. А то поспоришь с инструкцией, а ей на помощь инквизиция самолично заявится — тут уж не то что оспаривать, тут уже и соглашаться поздно будет!
В общем, списали с усопшего имущество и особые приметы (того и другого мало у Горшени оказалось), дознались, что с мужика больше ни взять, ни снять нечего, да и более церемониться с коченелым арестантом не стали — дали отмашку на вынос вперёд пятками. К полудню управилась канцелярия: дело — направо, тело — налево; вот и вся земная недолга.
Явились за Горшеней двое служек, ухватились за постромки и понесли гроб в местную тюремную часовенку. Однако в дверях вышла у них заминка. Стали они с гробом тискаться, о косяки его тереть, необтёсанной сосной за поручни зацепляться. Что за странное дело! Вроде и выпили-то служивые сегодня обычную дозу — утреннюю, празднично-спозараночную, — а в самую простую дверь войти не могут и узкой своей ношей в широкий проём никак не попадут! И гроб-то ведь — одно название что гроб, гробок-с-коробок, не более, таких, по глазным прикидкам, и целых два в дверь войти может за раз! А он и один не впяливается! Служки и так его возьмут, и сяк, и местами поменяются, и передышку устроят, — а гроб ни в какую не хочет в двери пролезать, встаёт врастопырь, цепляется невесть за что, упрямится, как живая сила! Маялись-маялись несчастные, все наличники ободрали, все пальцы себе попридавливали — ан нет, не проходит реквизит! В конце концов утомились так, что выронили непосильную ношу из рук. С грохотом скатился гроб по ступеням крылечка, брякнулся оземь и распался на отдельные доски. А покойник лежит в нём румян, улыбчив и выглядит лучше многих ныне здравствующих.