— Погодите-погодите, — говорит, — мне пока помирать рано, я только на Пасху помирать согласный. Мне батюшка Парамон обещал. А сегодня… сегодня число-то какое?
А Тёмный ангел ему ордер и накладную показывает — накося выкуси, рот закрой. Овсянкин бумаги прочитал — смирился: против документа не попрёшь. Поразводил руками, потом засуетился, принялся в узелок какие-то вещи собирать, бумаги какие-то по карманам раскладывать, драгоценные перстни на пальцы надевать.
— Погодите, ребята, раз такое дело, — говорит, — я сейчас, я быстрёхонько…
Собрался-таки. Успел ещё и бутербродов из буфета в пакет напрятать и в термос кофею нацедить. Лицо у Еремея напряжённое, будто всё складывает в уме какие-то цифры. Сел на телегу, узел обхватил двумя руками, на Горшеню косится, подвоха ждёт. А Горшеня спокойно сидит себе, под нос что-то напевает.
Вот привёз ангел новопреставленных на сборный пункт, повёл в приёмный покой. В том покое ничего нет, только синяя пустота наподобие звёздного неба да две скамьи — на вид вроде каменные, а на присяд — тёплые да мягкие.
— Присядьте здесь пока, — говорит ангел. — Сейчас вас вызовут.
Сидят Еремей и Горшеня в приёмной друг против друга, купец лицо воротит, не хочет с простолюдином разговаривать. Достал из кармана термос да пакет с бутербродами и давай питаться в три подбородка. Горшеня на него смотрит, слюну в оборот организма пускает.
Тут прямо посреди пустоты отворилась дверца и другой небесный чин с серебряным копьём в руке зовёт обоих пройти. Вошли Горшеня и Еремей в ту дверцу, встали как вкопанные, смотрят, а перед ними светёлка — чистая да ладная, и никаких тебе колонн, пилястров и прочих земных подробностей, сплошная небесная красота! Потолка нет, пола нет, даже стен и окон нет — архитектура без излишеств. Посреди той архитектуры столешница парит, рабочая обстановка царит. За столешницей восседает апостол Пётр, а по обе руки от него ещё два апостола перебирают бумаги, разглядывают папки с документами.
— Вот, — говорит им тот, что с копьём, — доставлены души Еремея Овсянкина, купца первой гильдии, и Горшени, простолюдина.
Апостолы зашелестели бумагами, выбрали два скоросшивателя.
— Так-так, — строго говорит апостол Пётр. — Ну давай, Еремей Овсянкин, — ты у нас купец первой гильдии, с тебя первого и начнём. Рассказывай, что сотворил в жизни полезного, чем своё имя прославил, какой по себе оставил след.
Купец руки о колена вытер, полез узел развязывать, достал оттуда пачку бумаг гербовой печати, разложил их на столешнице.
— Вот это, — показывает, — рекомендательные письма и ручательства за меня, раба вашего. Вот эту бумагу отец Парамон написал, а вот это от отца Савелия лист — засаленный слегка, да уж какой есть.
— Это какой же отец Савелий, — призадумался апостол Пётр, — не тот ли поп, которому в прошлом году явление было?
— Так точно, господин судия, — кивает Еремей Овсянкин, — он самый. Переел маленько дарёных яиц наш батюшка Савелий, и был ему явлен огромный огненный петух, который его в темечко клюнул со всего маху. После чего три дня и три ночи кукарекал батюшка через каждые полчаса на всю округу, а потом предсказал скорый конец свету!
Судьи переглянулись, чему-то своему поулыбались. Потом опять на серьёз перешли.
— А вот это, — говорит купец, — прошу обратить: вещественные доказательства не зазря прожитой жизни. Тут, господа хорошие, купчие и векселя, закладные и разные другие бумажные ценности. Вот полный списочек нажитого — недвижимость, средства передвижения, поголовье — скотское и холопческое. А вот то, что с собой унести сумел.
Сказал — и давай вываливать на бумаги самоцветные каменья, валюту, ожерелья и жемчуга, горностаевые шкурки, песцовые воротнички, столовое серебро и даже сахарные леденцы на палочках. Только пакет с недоеденными бутербродами и термос на стол выкладывать не стал — в карман себе засунул, схоронил.
Апостол Пётр всё это имущество рукой сгрёб и, не глядя, под стол в парящую мусорную корзину отправил.
— Понятно, — говорит. — Всё зачтём по честности. Ничего не утаил?
— Вот ещё, — улыбается Еремей и из-за пазухи достаёт картинку в позолоченной раме. На картине той — храм с тремя маковками. — Вот енту церкву, — говорит, — я построил, господа хорошие. Прошу особое внимание обратить и приобщить к делу.
— Неужто сам построил? — удивляется апостол, который слева.
— Ну как сам… — усомнился в себе Еремей. — На мои, то есть, деньжата выстроена. О чём отлита на доске достопримечательная подпись… надпись…
Заплутал Еремей в словах и в мыслях своих, но Пётр вроде всё понял, кивнул.
— Теперь, — говорит, — ты, Горшеня-простолюдин, выходи вперёд. Показывай и ты — чем богат, чем хваток, чем свет тебе обязан.
Подплыл Горшеня к столу, развёл руками — не знает, что и сказать на то.
— Извиняйте, — говорит, — ваши благородия, нечем мне хвалиться-хвастаться. Свиного хвостка — и того не нажил. Всего моего имущества — голова пуста да душа проста. Были ещё вши в ассортименте и подголовная книга, кота учёного сочинение, только я их другу своему оставил на память.
Насупились апостолы, в личное дело глядят, моргают.
— Ну а чем хоть занимался-то? — спрашивает, тот, что справа. — Неужто так весь век на книге и пролежал — вшей прочесал?
— Да где уж! — смеётся Горшеня. — Всем занимался, ни от какой работы не укрывался, какую работу Бог даст — на то и горазд. На войне был солдатом, в лазарете — медбратом, дома плотничал, в лесу охотничал, в поле косил да боронил, на сене — девок матронил.
Судьи последним словам нахмурились, а Горшеня по рассеянности не извиняется даже перед высоким собранием, свою мысль далее тянет.
— В общем, всё делал, что совести не перечило. Только вот не накопил ничего. Проел с товарищами да раздарил вовсюда. Окромя мозолей вот этих, да рубцов, да шрамов, да болячек, предъявить вам нечего. Жену любимую и детей ненаглядных — и тех не удержал, не уберёг. Так что хвалиться нечем. Виноват, ваши благородия, подвёл вас по самые пироги, не оправдал, как говорится, высокой доверенности.
— Да… — качает головой апостол Пётр. — Ну ладно уж, ступай, жди нашего решения.
Увели Горшеню и Еремея обратно в зал ожидания.
Пока суд да дело, Еремей ушлый слетал куда-то, с кем-то из местных-небесных приватно переговорил и навёл точные справки — кого из них двоих куда распределили. А справки те оказались для него неутешительные, так что в выжидательное место вернулся Еремей Овсянкин сам не свой: лицо побелевшее, глазки бегают, лоб сморщился, как урючина. Струхнул купец, да купеческое сословие и в страхе о практической стороне дела не забывает. Вот и Еремей — ищет выход, шажки просчитывает. Вдруг на Горшеню поглядел — да ласково так! Ни с того ни с сего заводит с ним разговор.
— Зябко тебе, братец? — спрашивает.