Тем не менее я скучал по всему этому. И ужасно хотел вернуться.
Я боялся представить, в каком состоянии сейчас библиотека, моя библиотека. Книги не на своих местах, все разделы смешаны. Нынче все уверяют, что страдают модным недугом, неврозом навязчивых состояний, но я-то определенно был ему подвержен, когда дело касалось обустройства моей библиотеки. Вечерами школьники разбредались по домам, а я получал истинное наслаждение, прибираясь в читальном зале, расставляя все по своим местам. Так я отдыхал. И теперь тщеславно думал, что новый библиотекарь наверняка не оценил мою любовь к порядку.
А мне пришлось свыкаться с приходской жизнью, отдельные стороны которой — скажем, пасторские — все больше и больше нравились. Моя связь с Господом крепла, чего вовсе не было в школе. Молитва для меня стала важнее порядка в книгохранилище. Больше времени я уделял себе и размышлениям о причинах, по которым счел себя пригодным для церковного поприща. Долгие часы я проводил с Библией, пытаясь пробиться к пониманию ее смыслов. Я думал о нашей Церкви — о том, что вызывало гордость за нее и что тревожило. Благодаря всему этому я ощущал себя человеком лучше и достойнее, но эгоистически тосковал по своей прежней жизни.
В общине нас было трое — пожилой приходский священник отец Бёртон, тихий, преданный делу трудяга, и мы, его помощники, отец Каннейн и я. Отец Бёртон жил отдельно, компанию ему составляла лишь экономка — внушительная женщина, опекавшая его, точно ребенка; она стирала, готовила и с властностью швейцарского гвардейца отваживала незваных гостей. Мы с отцом Каннейном, лишенные подобной роскоши, соседствовали в двух скромных помещениях церковного флигеля. Не скажу, что мы ладили, и, уж поверьте, моей вины в том нет. Отец Каннейн был моложе меня, лет тридцати с хвостиком, и хотел говорить лишь о регби и футболе, боксе и скачках. На мой взгляд, он бы лучше справился с ролью спортивного репортера «Айриш таймс», нежели викария в Северном Дублине, а его, в свою очередь, раздражала необходимость бок о бок работать с человеком на двадцать лет старше и позорно несведущим в захватывающей спортивной жизни.
— Как это вы не знаете, кто такой Рафа Надаль? — изумлялся он, перед тем испросив мое мнение, удастся ли кому-нибудь перещеголять Роджера Федерера в титулах, добытых на турнирах Большого шлема. — Он знаменит на весь мир.
— Он футболист? — Я валял дурака, ибо прекрасно знал, кто такой Надаль, но досада коллеги меня забавляла. И потом, нечего выпендриваться — видали, «Рафа». Друзья они, что ли? — Играет за «Манчестер Сити»?
— За «Манчестер Сиси». — Каннейн любил ввернуть словцо, которое, он считал, меня покоробит. — Надаль — теннисист. Испанец.
— Ну и ладно.
— И вы, значит, о нем не слышали?
— Я плохо разбираюсь в теннисе, — сказал я. — Вот мой племянник Эйдан — ярый болельщик «Ливерпуля». Во всяком случае, был им в детстве.
Я понятия не имел, чем сейчас интересуется Эйдан, поскольку не видел его десять лет, прошедших с похорон Кристиана, на которых он сидел бесчувственным букой, хотя был близок с отцом. В тот день он без конца величал меня «отче», и в тоне его слышалось презрение, меня огорчавшее, ибо я не сделал ему ничего дурного. Этакую грубость я оправдал его тогдашним состоянием. В последующие годы я неоднократно пытался восстановить наши отношения, но безуспешно, и теперь даже не знал, работает ли он по-прежнему на лондонских стройках.
— «Ливерпуль»? — процедил отец Каннейн, весь скривившись, точно проглотил отраву. — Нынче 85-й год, что ли? «Ливерпулю» давно кранты. Ему вовек не подняться.
Уроженец Уэксфорда, то бишь земляк Тома Кардла, по какой-то необъяснимой причине он был страстным поклонником «Вест Хэм Юнайтед», причем любовь его граничила с религиозным исступлением. Стены его квартирки были увешаны портретами футболистов, а сам он, точно подросток, разгуливал в красно-синем шарфе. Родился он в округе Феррикерринг — это милях в десяти от того места, где мой отец свел счеты с жизнью. Как-то раз подвыпивший Каннейн рассказал мне о своих детских и юношеских годах: в соревнованиях по троеборью он победил в плавании, потом учился на инженера в Лимерикском университете, но бросил его и стал студентом философского факультета в Мэйнуте, а в двадцать два года, получив божественный знак, поступил в семинарию.
— А в чем выразился этот божественный знак? — спросил я.
— Однажды я бродил по Синноттскому холму и вдруг узрел неопалимую купину, а потом разверзлись облака и раздался глас Божий, изрекший: «Слушай, будь другом, ступай в священники». — Каннейн помолчал, наслаждаясь моей ошалелостью, расхохотался и ткнул меня в плечо: — Да шучу я, Одран! Ничего, что я вас по имени? Когда мы вдвоем, можно без церемоний, а? Ладно, расскажу, если угодно. По правде, я думать не думал о священстве. В детстве даже не был служкой. Конечно, родители водили нас на мессы — куда денешься, иначе ни один покупатель не заглянул бы в их магазин, — но для них и меня это было просто традицией. Не скрою, в юности я был бабником и выпивохой, мне в голову не приходило стать священником. Но вот что случилось. Мой брат Марк, старше меня ровно на год, разбился на мотоцикле. В уэксфордской больнице его подключили к реанимационному аппарату. Никто не знал, выкарабкается он или нет. Врачи не могли сказать, сохранилась ли мозговая активность. Мы с Марком всегда были очень близки, дико близки, и вот когда дела стали совсем плохи, сижу я в больнице, напрочь раздавленный, а потом дай, думаю, зайду в церковь, хуже не будет. Ну, пришел, встал на колени и попросил Его, чтобы вернул нам Марка живым и здоровым, а уж я тогда сделаю для Него что угодно. И что-то я почувствовал, Одран. Внутри меня что-то шевельнулось, ей-богу. Где-то глубоко-глубоко. И тут я понял: если хочу, чтоб мне вернули брата, я должен навсегда завязать с бабами и посвятить себя служению Господу. В больницу я вернулся как будто заново рожденный.
— И как ваш брат? — История меня заинтриговала, поскольку сам я не пережил подобного откровения; мне просто сказали, что я предназначен к служению, и я даже не пытался это оспорить. — Он поправился?
— Нет, умер, — покачал головой Каннейн. На лице его промелькнула тень непреходящей боли. — Это было ужасно. Бедняга скончался. Но я не мог взять назад свое слово. И я не винил Его в том, что случилось. То, что во мне шевельнулось, оно никуда не делось, а потому я отправился к епископу Фернсскому и спросил, как мне быть. Он дал мне номер телефона, и вот через десять лет я здесь. Что скажете?
Что тут скажешь? Все мы пришли к служению разными путями. И не мне их обсуждать.
— Как вы считаете, Одран, — помолчав, спросил Каннейн, — кто нынче станет чемпионом в «Формуле-1» — Фернандо Алонсо или Себастьян Феттель?
По сравнению с Теренуром, где все подчинялось строгому учебному расписанию и лишь во время каникул персонал себя чувствовал капельку вольготнее, моя приходская жизнь была разнообразнее, что казалось преимуществом.
На неделе я встречался с прихожанами и занимался административной работой. Если на выходные намечалась свадьба, готовился к венчанию, а перед тем, господи ты боже мой, давал наставление в супружеской жизни. Случалось, какой-нибудь старик захворает и я его навещал на дому; приходилось соборовать или помолиться за душу того, кто был при последнем издыхании или медленно угасал от недуга. По пятницам распределялись мессы между служками, а вторники я приберегал для своих непременных еженедельных поездок. Коллеги мои о них не знали и даже не интересовались, куда это я исчезаю.