И частенько я ловил на себе устремленный в спину ненавидящий взгляд кого-нибудь из матросов. Несомненно, что виноватым во всех своих злоключениях они считали непосредственно меня – и, судя по всему, многие из них уже искренне жалели, что не выбросили нас с корабля в тот день, когда я убил Каммингса. Они уже не скрываясь дерзили Ситтону, грубили Берроу, и несколько раз между Метью и кем-либо из членов команды вспыхивала ссора, иной раз перераставшая в потасовку. Однако корабль шел вперед, и никто не терял надежды, поэтому, несмотря ни на что, бунта не следовало, ибо каждый прекрасно понимал, что в данной ситуации это усугубило бы положение…
Мои мрачные размышления прервал матрос Поттс, в своей заснеженной шинели и глубоко надвинутом уэльском парике напоминавший какого-то диковинного зверя, влезшего на палубу из темноты арктической ночи.
– Сэр, – хрипло сказал он. – Вас просит к себе доктор Ингер…
– Сейчас, – ответил я и быстро спустился в люк, плотно прикрыв за собой его крышку, после чего ощупью – огни не горели теперь даже в коридоре – добрался до лазарета.
– Вызывали, доктор? – спросил я, зайдя в лазарет и откидывая с головы капюшон.
– Да, сэр, – Ингер сидел за столом при свете маленького масляного фонаря – единственного освещения в лазарете, освещавшего лишь маленький участок из всей тьмы вокруг. Он был в шерстяной куртке, уэльском парике и рукавицах. В лазарете было холодно, пар шел изо рта, и на стенах кое-где посверкивал иней – помещения, где не было огня, выстуживались моментально.
– Пройдемте со мной, сэр, – сказал доктор, поднимаясь со своего места. – Вам нужно увидеть это.
Я проследовал за ним и скоро остановился у шконки матроса Генри, того самого, что принимал активное участие в мятеже. За последнее время слегли пятеро человек из команды, и Генри был одним из первых.
– Генри, – осторожно потряс его за плечо Ингер. – Можно тебя на секунду…
Из-под целого вороха шерстяных одеял показалась заострившаяся восковая маска неподвижного, лишенного всяких красок и эмоций лица, уставившегося на нас мутными расширенными глазами.
– Открой рот, Генри, – сказал Ингер. – Смотрите на его десны. Что вы видите?
– Какие-то кровяные мешки меж зубов, а тут язва, и тут, и здесь, словно прикус… – отозвался я, внимательно рассматривая десны матроса. – И синеватые какие-то.
– Это цинга, сэр, точнее, ее начальная стадия. У него уже распухли и кровоточат межзубные сосочки, а на слизистой оболочке рта появились язвы. У остальных похожие признаки, у всех на ногах сухая кожа в виде терки и видны кровоизлияния вокруг волосяных луковиц, – сообщил Ингер. – Лоренца вчера рвало кровью. По-видимому, он заболел раньше всех.
– На борту же были лук и чеснок, – растерянно сказал я. – А прошло не больше трех месяцев, как включили режим жесткой экономии.
– Скрытый период цинги идет от четырех до шести месяцев, – ответил Ингер. – Свежей зелени и так было мало, но теперь ее нет вовсе, поэтому сейчас заболевание прогрессирует стремительно. К тому же все люди разные и по-разному противостоят как этому, так и другим заболеваниям… Это все, что я хотел показать вам, сэр. Вы, как и капитан, должны быть в курсе всего, что происходит на борту.
– Спасибо, Ингер, – ответил я. – Как Элизабет?…
– Очень плоха, – сказал Ингер. – У меня почти не осталось никаких лекарств, я все израсходовал…
– Она дотянет до Чукотки? – спросил я.
– Дай-то бог, сэр, дотянуть нам всем, – ответил Ингер. – Мы все теперь в его власти.
В полном молчании я зашел в свою каюту – там было несколько теплее, чем на остальном корабле, и теперь там жили мы все: Берроу, Ситтон и Метью. Пройдя за перегородку к Элизабет, я несколько минут молчал, глядя на нее – она опять лежала в забытье тяжкого сна под целым ворохом одеял. Не мывшаяся много месяцев, исхудавшая до костей, с растрепанными поредевшими волосами, она потеряла всю свою былую красу и теперь выглядела совершенной старухой. Впрочем, не думаю, что я смотрелся чем-то лучше нее…
«18 сентября 1762 года. Вокруг скопилось огромное количество льда. Свободной воды практически нет. Запасы топлива и пищи на исходе. Экипаж страдает от сильного холода. В ночь с 17 на 18 сентября скончались матросы Даймон Глен и Френсис Чампмен. Судно продвигается вперед со скоростью не более семи узлов. Наблюдается сильное обледенение всего рангоута и корпуса. Дневная температура -20 °F, ночью температура опускается до -40 °F. Ветер слабый, северный, видимость плохая, над водой почти круглосуточно висит плотная дымка…»
Плотник Гоббс
«24 сентября 1762 года. Температура воздуха днем +14 градусов, ночью опускается до 0. Льды покрывают 80 процентов воды вокруг. Судно еле продвигается вперед, скорость не больше пяти узлов. Наблюдается полное обледенение надводной части корпуса и частичное обледенение такелажа. В 14 часов по Гринвичу обнаружили таинственное исчезновение матроса Гарриса Бриггса. Скорее всего, он упал за борт, поскользнувшись на обледеневшей палубе, однако свидетелей этого происшествия не обнаружилось…»
Судно резко качнуло, снаружи раздался негромкий стук, словно что-то тяжелое прокатилось по правому борту, нас еще пару раз мотнуло – и, хрипло заскрипев всем корпусом, корабль остановился. Я моментально вышел из тяжкого чугунного сна, лишенного всяких сновидений, не приносящего ничего, даже временного облегчения, сна, которым я уже неделю не спал, а выключался, так как организм был измотан.
С трудом сдвинув с себя ворох тяжелых одеял, я, застонав, вылез из шконки и полуощупью – в камине еле тлела кучка углей, – пробрался к выходу из каюты. Засветив фонарь, я прошел по коридору и поднялся на шкафут. Ночь была неимоверно темная и чудовищно холодная: на палубе не горело уже ни одного огня, на небе не было видно ни луны, ни звезд, только за бортом совсем рядом бесчисленными призраками маячили белые, бесформенные пятна льдин. Снаружи все промерзло уже насквозь и покрылось плотной ледяной коркой, сбивать которую ни у кого уже не было сил. Исключением стали только подвижные блоки и кнехты, за которые цепляли канаты.
Во внутренних помещениях господствовала сырость: из-за отсутствия топлива судно не отапливалось как следует, и потому там, где еще оставалось тепло, скапливался конденсат, пропитавший все вокруг, и прежде всего матерчатые вещи. Шелка и мешки с чаем в трюме заледенели и превратились в твердые куски наста, сродни кирпичам. Бороться с этим было невозможно, и сырость была для нас даже страшнее холода: при выходе на мороз она мгновенно превращалась в лед, а в помещении опять становилась влагой, медленно сохнущей на наших телах и безжалостно забирающей и без того скудные остатки тепла у измотанного недоеданием организма. Следом за мной ковылял Берроу: у него от сырости страшно опухло лицо и болели суставы, каждое движение давалось ему с большими мучениями…
Наверху, на шканцах у правого борта, скопилась небольшая кучка народа, смотревшего куда-то за борт.