Зарсен молчал.
— Вы спите, Зарсен? По меньшей мере так невежливо встречать гостей.
Зарсен повернулся на койке, но не встал.
— Садитесь, доцент, и рассказывайте все по порядку… не ожидая моих реверансов. Мне, право, сейчас меньше всего хочется думать о китайских церемониях.
— Вот уже поистине говорится, что друзья познаются в несчастьи. Стоило мне дать маху, и вы даже не считаете нужным быть со мной элементарно вежливы.
— Ну, уж если говорить о том, кто дал маху, то скорее всего следует подразумевать меня.
— К этому нет никаких оснований, мой дорогой. Что вы такое совершили? Спасли от верной смерти несколько человек. Велика ли беда в том, что вам для этого пришлось немного покривить душой…
«Ничего себе: покривить душой, — подумал Зарсен, — спустить человека с высоты пятисот метров — это называется кривить душой».
Он вспомнил сверкающие в темный зев люка льды и склонившуюся над отверстием деревянную фигуру Литке.
Зарсен нервно передернул плечом и криво усмехнулся. Не стесняясь, глотнул прямо из горлышка. Зуль покачал головой и ущипнул бороду.
— Сколько нервов из–за пустяков. По существу ведь ничего не случилось. За все придется отвечать мне, поскольку я уже откровенно рассказал обо всем Хансену… И во всем виноват этот самый старший офицер вашего дирижабля, как его, Литке или Липке? — что–то в этом роде.
Зарсен дернулся в койке и сел. Зуль продолжал спокойно теребить бородку.
— У меня даже не было времени подумать хорошенько о рамках, каких нужно было придерживаться в своем рассказе. Я боялся, что Хансен вот–вот уйдет к этому Липке, как только его приведут в чувство, а мне хотелось все–таки поговорить со стариком раньше всех… Ну, я немного поторопился. Кто же его знал, что Литке так и не придет в себя и Хансену некуда будет торопиться… Ну, ладно, сделанного не воротишь. Скажите лучше, нельзя ли у вас тут выспаться, а еще лучше хорошенько помыться? — повернулся Зуль к Зарсену.
Взгляд Зуля уперся в широко раскрытые немигающие глаза Зарсена. Летчик медленно поднялся и крепкими как клешни пальцами впился в плечо доцента.
— Повторите, что вы сказали…
— Ничего кроме того, что я хочу помыться и…
Слова застряли в горле доцента. Зарсен так тряхнул его, что старик с размаху уселся обратно в кресло.
— К черту балаган, доцент! Повторите, что вы сказали про Литке.
Зуль изумленно смотрел в широко открытые, блестящие глаза Зарсена. С трудом выдавил:
— Я сказал, что боялся упустить время для объяснения с доктором Хансеном… боялся, что в любой момент его могут позвать, как только придет в себя старший офицер, тот, что упал в люк… Я даже не думал, что врач найдет у немца такое сотрясение. Падение отбило у него способность говорить, а может быть, и вообще прийти в себя… — почти виновато проговорил доцент.
Зарсен не слышал того, что говорил Зуль. Он не слухом воспринимал его речь — напряженно фотографировал каждое движение губ доцента. Слова врезались ему в мозг как нарисованные, выштампованные, выжженные.
Прошло несколько секунд, покамест летчик смог проанализировать точный смысл услышанного. Он разжал пальцы, готовые передавить ключицу доцента. «О, тогда мы еще посмотрим», — подумал он.
10.
ВОЗДУШНЫЙ ДРЕЙФ
Хансен нервно барабанил по стеклу. Голубые контуры синоптических карт не внушали ничего кроме беспокойства. Отрывочные радиосводки, одна за другой принимаемые станцией дирижабля, давали возможность нарисовать не совсем точную, но уже довольно ясную картину быстро надвигающегося циклона. Все быстрее и быстрее уменьшались числа на прихотливых зигзагах изобар, проходящих через район нахождения воздушного корабля.
Мутное молоко густого тумана уже не могло служить показателем устойчивости атмосферы. Ватные волны с переменной, но неизменно возрастающей скоростью терлись об окна главной гондолы, оставляя на них росистые капли. Капли быстро размазывались ветром по стеклу, обращаясь в плаксивые потоки. Температура упала. Ватные комья тумана сменились сначала нерешительными мелкими одинокими снежинками. Белая вуаль окутала дирижабль. Обволокла его мятущимся в беспорядочной пляске белых складок саваном. Снежинки превратились в крупные мокрые хлопья. Хлопья липли к стеклам, не отрываясь от них даже под действием мощного потока встречного воздуха. Снег угрожающе налипал на каждом выступе, каждой неровности корабля.
Хансен сумрачно посмотрел на примятые снежные подушки, прикрывшие окно его кабины. В зигзагах черных изобар Хансену слышалось нарастающие предостережения. Предостережения росли и ширились, как усиливающиеся аккорды сотен струн мощного оркестра. От тихого пианиссимо нежной струнки ласкового ветра до крепкого форте вихря, заставляющего корабль плавно раскачиваться в размеренной килевой качке. Медленны, почти нежны размахи, но в них уже чувствуется непреодолимая сила, что должна будет ураганом завертеть, закрутить корабль как ничтожную щепку, попавшую на волны разыгравшегося штормом океана.
Струны еще не грянули фортиссимо. Еще слышны неж — ные переливы скрипки и тягучие рулады виолончели. Но тонкое ухо привыкшего к песням Севера старика уже улавливает приближение девятого вала.
Хансен раскрыл толстую тетрадь дневника и записал:
Если бы существовал некто, кто мог бы сделать возможным немыслимое, я попросил бы его поставить сейчас хотя бы на одну минуту рядом со мной всех тех, с кем в годы борьбы с Севером мы полагались только на собственное мужество, поставленное на лыжи. Они могли бы так же, как я, упиться восторгом перед этим алюминиевым венцом человеческой мудрости…
— Мистер Хансен!
В дверях появился Йельсон. Отдохнувший, бодрый, почти веселый, он потряс руку старика.
— Я еще не имел возможности высказать вам, мистер Хансен, нашу признательность. Но, кажется, сейчас для этого не очень подходящий момент. Я обещал вахтенному штурману притащить вас в рубку.
Они шли, широко расставляя ноги, стукаясь плечами в переборку килевого прохода. Оставаясь постоянно вертикальными, портьеры, заменяющие двери в спальные кабины научного персонала, открывали уходящие из–под них в стороны входы. То по правому, то по левому борту представлялась обозрению проходящих внутренность кабин. Несмотря на дневной час, на койках видны были беспомощно распластанные фигуры изнемогающих в неравной борьбе с качкой профессоров.
В бывшей кают–компании, превращенной в рабочую комнату всякого рода исследователей, царил необычайный хаос. Застигнутые врасплох ученые побросали свое имущество на столах и на полках. С жалобным позвякиванием перекатывались в шкафах приборы. Амплитуда качания книг делалась все больше и больше, пока они с размаху не летели на палубу, устилая ее шелестящим ковром растерзанных листов. Толстой неповоротливый магнитолог, дольше других сопротивляющийся напору воздушной болезни, сидел теперь в кают–компании, плотно вклинившись в кресло. У него не было сил подняться и уйти к себе в кабину. Всегда розовое и оживленное лицо его глядело мутным, зеленоватым блеском. Толстяк крепко стиснул круглую голову широкими ладонями, точно боясь, что в один из плавных размахов корабля она может оторваться от намертво угнездившегося в кресле тела.