С дощатого настила вышки Натан видел молодого офицера. Позавидовал его свободе. Разгуливает когда хочет. Подолгу любезничает со снежным плёсом Оби, с далью под горизонт. «Чего пасётся Кувалда среди сугробов, не подходя к яру? Собрался утащить бельё, развешенное на проморозку?» Осенило: шпионит за уволенным особистом. Перхоть надоумил?..
Неделю назад вновь вздрогнул яр, качнулась вышка. Гадал: неужели такими резкими толчками бунтует кровь, насылает наваждения. Тогда откуда нудный скрип сосновых ног вышки, смешение очертаний заснеженных изб. Часто вместо молитв Натан вытверживал есенинские строки — успокоительные, приводящие душу в равновесие. Сейчас пришли вот эти:
Чую радуницу божью —
Не напрасно я живу,
Поклоняюсь придорожью,
Припадаю на траву.
Между сосен, между ёлок,
Меж берёз кудрявых бус,
Под венком в кольце иголок
Мне мерещится Исус…
«Примерещься, Господь, вдохни святой дух в ослабленное сердце. Радуницу не чую… но ощущение напрасной жизни мучает, тяготит постоянно, мучительно…»
К Праске теперь не подступись. Стала развязно-дерзкой, не один ушат грязи вылила на вышкаря. Её и Соломониду допрашивали комендатурники. Говорят: уехали в сторону Федоркиной заимки. Никодим наказывал: говорите правду, быстрее сволочи отступятся.
По-мальчишески радовался Натан за удачливых беглецов. Ему-то никогда не выкарабкаться из ада. Знать, надёжно упрятала тайга-матушка — до сих пор догонщики на следы не наткнулись. Кружился над районом поисков самолётишко под цвет травы. Разбудил гвалтом медведя. Вылез лохмач из берлоги — сердитый от недосыпу. Грозным взглядом проводил небесное чудовище. Придётся теперь шататься до сугревных дней, искать пропитание.
Найденные на пепелище трупы валялись обгорелыми пнями. Огонь постарался обезличить, довести их до полной неузнаваемости. Органы определили быстро: в куче Евграф Фесько и конвоиры, приставленные в день беды к двум кандальникам. Недоумевали: как могли ослабленные пытальней враги разоружить чекистов?
«Ну вот, ехидный Горбонос, — размышлял вышкарь, — закончился бесславно твой кривой земной путь. Будет дан небесный маршрут — никто не узнает…».
Не было в душе и сердце Натана ни чувства злорадства, ни капли сострадания к стукачу.
Один чикист сгорел. Другой — из местных остяков-охотников сошёл с ума. С санным обозом рыбы Агафона отправили в Томскую психолечебницу. Бить белку в глаз остяк умел. Делать дырки в черепах двуногих не пушных зверей стало для него тошнотворным занятием. Охотнику внушали: смертники не люди — волки. Хлещи зверьё. За дюжину волков, отправленных на тот свет, на этом свете получишь пачку пороха, кило дроби. Абориген свихнулся на шестом черепе, так и не получив награду — охотничий провиант.
Перед отправкой в Томск, Агафон шатался по посёлку навеселе с испуганными глазами. Приставив к виску указательный палец, скалил прокуренные зубы, нудно мычал: чики-чики…
В расстрельный взвод пытались вернуть Воробьёва — наотрез отказался.
— Становите под пулю — не пойду!
Поэзия синеокого рязанца накладывалась на глубокую рану души целебным пластырем. Любимые, выученные наизусть стихотворения имели молитвенную основу, служили магическим заклинанием в особо тяжкие периоды жизни. Таких периодов становилось больше с каждым прожитым днём. От ненавистной собачьей службы избавления не предвиделось.
«Свет не клиновидный, не сошёлся на упрямой остячке… не в ту сгоряча втюрился… Не разыгрывай, парень, несчастную любовь… У них-то была счастливая…»
Пытался поддерживать Праску ласковой речью, задабривать подарками, Привёз Никодимчику расписную погремушку. Надлом в отношениях не склеивался: ни доброта, ни подарки не затягивали брешь. Одного боялся: как бы ежастая метла органов не смахнула с чужого двора Прасковью и Соломониду. Зоркое опасение высказал молодой маме.
— Наша-то вина в чём? — вспылила засольщица. — Два дурака бед натворили — нам ответ держать?!
— Им грозил расстрел. Что оставалось делать? Замолчала. Насупилась. Дала шлепка сынишке.
— Дрыхни! Таращишь глаза, чучело несчастное… Уходи, Натан. Дитя боится. Запах тюрьмы чует…
От горя опала телесами Соломонида. Ходила, натыкалась на табуретки, скамейку при столе. Поубавила словесную течь, косо поглядывала на гостя Фунтиха. Ее тревожил крутой поворот событий. Пустила на постой подозрительных баб… крикун досаждает, тяготит недоброе: органы и до нее доберутся… зачем мне такие опасные постояльцы. У Саиспаихи своя избёнка — пусть перекочёвывают всей троицей. Фунтиха суровилась, копила беспокойство. Открыто не высказывалась, но губы шепотили обиды.
Подруги с засольни наведывались редко. Не сердилась балагурка и заводила. Каждый катится по своей колее жизни и забот. Весовщица Сонечка, которая когда-то сохла по Тимуру, съязвила наедине:
— Заякорил тебя суразёнок… на вечёрки теперь не ходишь…
— Завидки берут. Я в костре любви не прогорела. Вон какой алмазик выплавился… Ещё раз назовёшь его суразёнком — глаза выцарапаю. Убирайся!
Музыка капели с тесовой крыши заглушила на время горечь Сонькиных слов. Праска стояла перед гордячкой не потерянной особой — волчицей, готовой на всё. Никому не даст в обиду личное горькое счастье… сама разбудила чувства, сама усыпляет…
Наступательная сила весны обилием света заявила о себе на всех границах Нарымского мира. Прасковья выдворила Соньку, по-мужски сплюнула на искрящийся сугроб. Стояла, вслушиваясь в перепляс беспечной капели.
Услужливый Натан вызвался сбросить с крыши слежалые пласты снега. Фунтиха обрадовалась. Соломонида безучастно зыркнула на мужичка с широкой фанерной лопатой. Праска подарила беглую искристую улыбку. В её свете и при обильном лучеизвержении солнца работалось легко и споро. Снег обрушивался у стены с лёгким покряхтыванием. Рубаха давно промокла. За ушами скатывался по ложбинке пот. Волосы под ондатровой шапкой взмокрели: выбивался парок.
— Не надорвись! — Праска влепила в грудь крепко скатанный снежок.
— Меткая!
— Хочешь — в глаз попаду: сверзишься белкой-летягой…
— А вот тебе гостинец!
С лопаты на молодуху полетел кусок пласта. Увернулась. Снеговейный туманчик накрыл, проструился над головой.
— Расшутковалась бесстыдница, — пробурчала Соломонида, выходя из коровника.
Слышала невестка упрёчные слова — не придала значения… не взвесила их на точных весах души, объятой озорством, нахлывом обильного света.
Очищенная крыша задышала весенней свободой. Не менее обрадованная знахарка достала из заначки бутылку самогонки.
— Сотворил помощь… вот так помощь. — Фунтиха крестилась размашисто, а Троеручица под вышитым полотенцем внимательно слушала восхваление старушки.
Подошла порозовевшая Праска: